got a secret, can you keep it?
Сообщений 1 страница 14 из 14
Поделиться22018-12-04 00:31:23
Тот-День мертвой тесной петлей затягивался на горле слизеринца. Второсортные страхи вздувались венами на шеи, бензиновой пленкой затуманивали глаза. Пустые глаза, нефрит которых выцвел. Выцвел, как выцветают яркие фантики, как выцветает память у дряхлой старухи, страдающей воспаленным склерозом, как выцветают прозаичные и вульгарные надписи на стенах в туалетных кабинках, как выцветает зимой солнце... Он прикрывает лицо ладонями, и ледяные пальцы соскабливают вибрацию знойной ярости, липкие мысли, каучуковое "если бы...", оставляя эллипсы плотоядного взгляда наблюдать сквозь фаланги. Шейми смотрит через свои руки, как сквозь прутья ржавой решетки, в утробе которой спрятал себя сам. Сам себе надзиратель. Сам заключенный. Судья, кандалы и гильотина.
Стекло его глаз изнутри облизывает что-то иссиня-черное. Единственное, что никогда не выцветает. Единственное плотное, густое. Ничем не разбавить. Ледяное и космическое. Уютное лишь для Паркинсона. Потому что эта темнота принадлежала лишь ему. Потому что никто бы не смог разделить ее тягучую жвачную субстанцию на двое. Так он думал до Того-Дня. Он не произносит дату. Даже в мыслях. Словно, это одно из непростительных. Вспоминать значит признать, значить верить, что это и правда было. В начале отрицание помогало сбежать. Но тени Того-Дня становились длиннее и вот уже стелились по коже Шеймуса. Он ощущал их мурашками на коже, пустотой в животе, холодом в груди. Голова кружилась, сердце сжималось, дыхание перехватывало. Словно нырнул. Не в воду. Куда-то плотнее, краснее. Во время. Захлебываясь Тем-Днем, погружаясь в незыблемое отчаяние, что илом в луже скопилось на дне души.
Он не хочет говорить об этом, но хочет, чтобы спросили. Чтобы кто-то увидел, как ему дерьмово. Нет. Понял. И принял?.. И тут же прогоняет эту мерзкую гниль, понимая, что тухнет внутри. Как падаль. Как чахлый шакал под палящим солнцем. Голодная слюна не течет из пасти, десны и язык высушило хриплое дыхание. С дрожащих лап свисают ошметки плоти. Вместо горящих глаз угольная пустота невидящих глазниц. Добегался. Разбился о стены страха, оставил куски себя на колючей проволоки предрассудков.
Шейм картонными ногами идет куда-то. Не для того, чтобы прийти, а для того, чтобы не останавливаться. Только посмеешь - осознаешь насколько устал. Он не узнает в себе того самого человека с кожей и органами. Теперь это клубок, который ему приходится распутывать ежедневно. И каждый раз безуспешно. Паркинсон не знает зачем проходит здесь. Словно, это не он, а коварная прихоть его плоти.
Он отчаянно лжет. Лжет о том, что это его не касается, что он беспокоиться о чувствах Лу. Ведь только такого малыша, как он, это может волновать. Шейми же понимает, что не является персонажем причинно-следственной связи. Всего лишь наблюдатель. Свидетель.
Слизеринц неуютно зачесывает волосы назад. Как-то напряженно, словно решая вырвать, а после передумывая и расслабляя пальцы. Перед кабинетом трансфигурации алеют гриффиндорские эмблемы. И Шеймусу кажется, что его охватило пламя. И он сгорает, пока его взгляд, обжигаясь, не цепляется за пятно, напоминающее вспышку, утопающего за горизонтом солнца. Именно пятно. Луи испачкал дни. Или раскрасил их? Паркинсон не мог определиться. Он привык к другим цветам. Солнечного там нет.
Шейм не скован предрассудками неловкости, его не удушить сомнениями. Обычно он просто делает. Взрывной волной ядерной зимы. Яксли, напудренный стылым терпением, иногда мог остудить страсть идей, в которые он вонзал зубы, как голодный пес. А иногда не мог. Но вот сейчас Паркинсон смотрит на Лу, не торопясь решиться. Рассуждает. А надо ли ему этом? Пока надо. Но лишь пока он не получит это. После может пожалеть. И самое страшное, что в голове будет пульсировать туповатое "я знал". Если знал, то какого хрена сделал наоборот? Парадокс.
Гриффиндорцы затекали в кабинет. Или вытекали из коридора. Как кровь. Пульсировали туповатой отвагой перед гранитом науки. Паркинсон осторожно сомкнул пальцы на школьной мантии Уизли. Студенты начали их обтекать. Словно они - камень, брошенный в ручей. Когда последний из львят скрывался в кабинете, Шейми перевел руку к плечу, заставляя обернуться. Он сморит в голубые глаза. Или серые. Никак не может для себя понять. То ли небо, то ли его отражение в луже. Так тихо, что Шеймус слышит свое дыхание, а после кивает к окну, отпуская Луи. У Уизли был выбор. Вернее, как будто был. Зайти в кабинет. Или не делать этого. Слизеринцу же казалось, даже не принуждая, он все равно ставил перед фактом. К этому у него был талант.
Забавно, что смотря на него, Шейм вспомнил изящную, как прутик ивы, Лили Поттер. Маленькая, наивная, скучная. Она тогда напоминала ему луну. Может из-за больших глаз испуганной лани. А Луи походил на месяц. В нем не было серого рябого камня, от которого веяло бездушностью. Он был сочным, золотистым, душистым. Чем-то медовым, тающим во рту. Как будто что-то, исходящее желанием. О такой сладости ноют зубы. Это теплый прожектор, золотистой пульсацией плывущий не в небе, а внутри... Может от того он казался особенно живым, потому что их души дали трещины в равной степени. В равной степени больно. Просто кто-то признает больше, а кто-то меньше. Или вообще отказывается.
Шейм молча отступал назад, вопросительно смотря на Лу, пока не уперся в подоконник, скрещивая руки на груди. Он понимал зачем сюда пришел. Теперь точно понимал. Но не знал, хочет ли, чтобы поняли его. Ведь это означало открыться. Сбросить чешую. В это время змеи самые уязвимые.
Отредактировано Sheamus Parkinson (2018-12-04 02:01:57)
Поделиться32018-12-12 22:40:52
I gave you the messiest head
You give me the messiest head
Oh, you're turnin' red
'Cause I'm tryna give the impression that I get the message
You wish I was dead
На губах Луи смутно ощущается привкус соли. Притом не морской, а обыкновенной поваренной, и он облизывает их, морщась при ощущении того, как солью разъедает мелкие трещинки, как крупинки словно бы просачиваются сквозь алые - знамя их факультета, - полосы не до конца заживших ранок. Одно неверное движение мышц, одна улыбка - и края расходятся, и трещинки заполняются насыщенным багрянцем. Но Луи продолжает улыбаться направо и налево, всем своим видом выражая беспечность. Кто-то в монохромной толпе с неожиданно яркими элементами из флагов-галстуков больно задевает его локтем по ребрам, и Лучик не знает, специально или случайно, но натыкается взглядом на холодный цвет изумрудных граней, переданный в ткани. Поднимает глаза, видя до подозрительного беспечное выражение потенциального оппонента, который смотрит куда угодно, но не на рыжую макушку прямо перед ним. Чтобы это произошло, Уизли замедляет шаг, и даже приоткрывает губы, что-то сказать - но его окликает Мередит, поэтому Луи пожимает плечами и разворачивается, нагоняя друга, с которым разделяет не только одну комнату, а иногда и одну постель, - пусть здесь всё куда прозаичнее, чем хотелось бы, но иногда Лу действительно спокойнее чувствовать под боком теплоту Криви, когда кошмары одолевают его, когда можно схватиться сквозь сон за чью-то руку, неизменно сжимающуюся в ответ, и дающую покой, в крайнем случае пробуждая из пут сна, одного и того же в последнее время, - но и общее отношение ко всяким змеиным детям-придуркам. Наверное, вообще-то Луи не стоит называть кого-либо придурками. Это достаточно грубое слово, и мама бы его не одобрила. Маме лучше не знать, что её любимого и единственного сына просто перекашивает от злобы, и кривится с бессильном оскале рот, и изрыгаются из него вещи куда более грубые, хлесткие - каждое как даже не пощечина, а удар под дых. Он очень не любит вспоминать об этом, не любит чувствовать комок, медленно поднимающийся к горлу - но не из слёз, а из чего-то куда более вязкого, противного, по ощущениям - чёрного, перекрывающего ему кислород так сильно, что туманится разум. Или оно всё-таки тоже красное? Слишком насыщенное его болью и кровью, гнев - алые всполохи молний, отражающиеся в оконном стекле сквозь объектив фотокамеры с неправильным цветовым градиентом. Но это так, свою злость он представляет красной, а презрение - чёрным. И ему тошно при одной мысли, что способен презирать кого-то, или ненавидеть так сильно, что красный и черный смешиваются в безобразную муть, лишенную чести и уважения.
Но бывает иначе. Бывает, стучит в висках кровь, но не темная, а ярко-красная, артериальная, с примесью вейловской, тонкие прутики-сосуды гибко и причудливо изгибаются, рисуя странные дорожки на теле, просвечиваются сквозь бледную не менее тонкую кожу. На вид Луи так легко сломать, сжать в кулаке - и раздавить, как букашку, смотреть, как вместе с внутренностями хлынут наружу осколки то ли хрусталя, то ли алмаза - это ведь только миф, что его нельзя сломать, один неосторожный и резкий удар - и летят в разные стороны брызги. Но его даже не надо ломать, Лучик прекрасно ломается сам. Снова и снова сверлом, под большим давлением, почти слыша жужжание в своей несмышленой рыжей голове, пытается добраться до воспоминаний, таких важных и ужасных одновременно, до такой степени, что сам же их от себя и спрятал. И это они солью перекатываются на языке, крохотные крупинки, это - крошки того, на что рассыпается Луи, и однажды он такими темпами просто закончится.
Но не сейчас. Сейчас бурный поток студентов напоминает ему море в прилив, и плыть по нему, держась за рукав Мерри, куда удобнее. Сегодня с самого утра Лучик жалуется на то, что слишком большое давление, утром ходил с ваткой, прижатой к носу, медленно и бесповоротно окрашивающейся красным. Ему говорили, что лучше не беречься, предлагали идти и отдыхать, а не на уроки, в порядке исключения иногда можно, ведь Лу - порядочный ученик. Но он не хочет, и вроде как упорно рвется в бой снова. Боль отступает, в голове снова становится приятно почти_пусто, и можно продолжать жить дальше, но кажется, через пару шагов Луи словно накрывает волной, и он опять выпускает руку Мерри, почти шепча ему и заставляя читать по губам что-то вроде "Иди, не бойся, пожалуйста, я тебя догоню". И улыбается, почти даже не вымученно, и друга уже сносит потоком, и... Уизли еще не знает, но предсказывает сам себе, что не собирается его догонять. Не потому, что не хочет, а потому что чья-то рука опускается на его мантию, сжимая, и Лу ощущает это прикосновение слишком остро, хотя грубо говоря, оно не касается его кожи. И сердце мальчишки пропускает удар, зато из головы вылетает наконец это ужасное жужжание, так долго мучащее его, и по телу рождается целый поток мурашек, как от чего-то приятного. Но Луи не приятно, он даже не знает, как охарактеризовать эти ощущения, просто он стоит и смотрит, как остальные школьники обходят их стороной, как волнорез, и точно знает, кто его задержал. Иногда это начинает его по-настоящему мучить, призрачно опускается на шею чужими пальцами, и сдавливает, потому что Шеймус точно ведь знает - стоит сжать еще чуточку сильнее, как под пальцами хрустнет. Но на самом деле Шейми не трогает его шею, только касается плеча, привлекая внимание, будто оно не было приковано к нему изначально, и разворачивает к себе. Луи оборачивается покорно - и с вызовом одновременно, как-то стремительно, глядя в чужие глаза, словно бы обжигаясь о них, но не выдавая себя ни жестом, ни словом. Спроси его кто, связывает ли их что-то кроме ужаснейшей тайной, о которой Лучик, беснуясь, то старается забыть всеми силами, то перекатывает её на кончике языка, желая выдать хотя бы одному человеку, самому близкому, и он осторожно ответит, что нет. Но спроси его кто, что он чувствует к Паркинсону, Луи замкнется, не зная, как точно и одновременно с этим аккуратно ответить. Не зря его патронус - пёс, Лучик чувствует почти физически этот острый запах опасности, исходящий от Шеймуса, тревожный, вызывающий желание выть на луну и бежать, бежать куда-то по следу своего спасения - но что, если отступных путей уже давно нет? И он пропал, потому что чужое к нему отношение - бесконечная какофония запахов, образов, чувств, а самое главное - прикосновений. Каждое Лу ощущает так, словно у него нет кожей, сразу идут оголенные нервы. И Паркинсон играет на них, как на гитаре или скрипке - хорошо. Умело. Завораживая мелодией. Это подобно тому, как поют сирены - перестань грести и пытаться удержаться на плаву, бросай надежду и погружайся на дно, там спокойно и хорошо. Но наедине с Шеймусом не спокойно, не-а, ни капельки - и поэтому Лу остается там. Он смутно чувствует, что теряет дорогу, все свои ориентиры, нить Ариадны еще подсвечивает темноту - но всё тусклее золотится в колючих зарослях. Или ядовитых водорослях? Если кругом - море. Его спасительные нити, не погружающие на дно - родительские и дружеские заветы. Но они сейчас словно бы очень далеко, размотаны до предела, еще вот-вот - и выскользнут из пальцев, и он останется один, окруженный кромешной тьмой, которую прячет внутри себя Шеймус Паркинсон, являясь сам единственным источником света внутри. Он и его улыбка, ласковая и мягкая, немного влюбленная - то, что могло стать ею, но вряд ли станет, потому что Лучик ищет подвох, озаряет взглядом - медовым даже против воли, ему почему-то не стать ледяным до окоченения в присутствии Паркинсона, - его лицо, весь напряженный, но невольно тянущийся, и даже не пытающийся искать в себе ответы - он находит их в Шейми. Находит, когда с тихим вздохом приваливается к подоконнику рядом с ним, нарочно близко, проверяя ситуацию, потому что подоконник достаточно широкий, чтобы два худощавых тела не соприкасались на нем. Но они соприкасаются, и Лу на мгновение становится обидно почти до слёз, что он настолько ниже, потому что он хотел бы быть наравне, не задирать голову, чтобы что-то сказать в глаза Шейми, ведь его взгляд так становится несколько заискивающим против воли, позиция подчиненного, куда он сам себя загнал - или его ласково загнал Паркинсон? Действительно ласково, это... на него не похоже. Это вообще не похоже, и Лу ощущает комок в горле, но он не темный и не вязкий, он... приятно розоватый, потому что состоит из смущения, рождающегося против воли и проливающегося ему на щеки, окрашивая их в такой же нежный свет. Со взглядом, полным решимости, колюче-сладким, смотрится умилительно, когда Уизли, смиряясь со своей позицией, поднимает голову и приоткрывает губы - но не издает ни звука. Достаточно уже его взгляда. Ему хочется до одури вжать Шеймуса в стену рядом с подоконником, прижаться тесно... и ударить раскрытыми ладонями по бокам от него, и закричать до хрипа, брызгая кровавой пеной. Вот, что ему хочется. А пока - на губах трещинки, свежие рубцы стянутой сухой кожицы, и привкус уже не только соли, но и чего-то сладкого - сахарной пудры с пряника? И от этого сочетания Луи слегка подташнивает, это как лекарства, что мама давала ему при отравлении в детстве, такие тоже солено-сладкие. Ох, наверное, он и правда отравлен - но ни мама, ни вообще никто не добудет ему лекарства, не сотрет из памяти жуткие, разрывающие её на "до" и "после" воспоминания, от которых он и просыпается среди ночи в слезах и дрожа, с острой необходимостью почувствовать рядом живое и теплое - а не холодное и мертвое, от которого у самого кровь стынет в жилах. Почему он не может просто забыть? Почему не может поделиться, облегчив свою ношу? Ответ находится прямо рядом с ним.
- Всё хорошо, Паркинсон? - Он спрашивает, потому что начать разговор надо, нарочно обращается по фамилии, чтобы подчеркнуть отсутствие фамильярности между ними, облизывает губы еще раз, почти морщась - и всё равно его голос звучит доверчиво и немного сонно, устало от пережитой боли и шума в голове, почти нараспев. Луи - месяц? Луи - отблеск уличного фонаря в луже, не больше. Тихое эхо, реакция на чужую реакцию.
Поделиться42018-12-19 14:26:11
Паркинсон. Паркинсон… Он знал, что скрывается за этим. Мать не просто так назвала его Шеймус. Не просто так скрывала в клетке объятий. Но вопрос молчал. Молчал на устах. Молчал в глазах. Молчал немой пустотой.
Он любил слушать ее сердце, прижимаясь ухом чуть ниже ключицы. Чтобы она не говорила, но ее сердце билось странно медленно. Каким бы голос ни был. Дрожащим, веселым, тихим. Сердце не изменяло парадоксальной перманентности. Оно билось, как колыбельная. Снотворное для бедствия в беспокойном сердце самого Шейми. А еще ему нравилось слушать ее голос, который лился в унисон с сердцем. Он проходил вибрацией через грудь. Звучал иначе. Шейм подозревал, что так звучит тот, кто спрятался внутри матери. Этот маленький сгусток, о котором она молчит всю его - Шеймуса - жизнь. Она ведь никогда не расскажет, что он ее полукровный позор, раковой опухолью вцепившийся когда-то глубоко внутри. Вращающийся, обращающийся. Наслаивающиеся кожей и кровью, как куколка бабочки, из которой после выползет бражник мертвая голова. Расправит крылья. А может ему помогут. И с тех пор он станет слабым, воспаленным и раненным. Всегда. За этим тандемом следуют три всадника апокалипсиса: злоба, безумие, плотоядность. Всегда.
Слизеринец всегда был таким. Таким неуравновешенным, подвешенным над пропастью. Проходящим по канату. Или паутине. С каждым разом рацио становилось тоньше. Чьи-то лезвия, поглаживая узкую тропу, истощали кредит надежности. Он не сразу обратил, что это его лезвия. Лезвия его зубов. Его острых, волчьих, голодных зубов. Ему не нравится играть в хорошего мальчика, но что-то, что поддерживают аппараты искусственной жизнедеятельности, хрипит о том, что ему это нужно. Общество не готово принять безумие. Не потому, что оно само обратно этому. А потому что безумие Шейми напоминает людям о том, что каждый из них хранит клочок тлетворного сумасшедшего исступления где-то далеко в себе. И он боялся. Боялся остаться один. И это чувство в нем было самым рациональным. Самым логичным, самым последовательным. Страх старше безумия. Первобытное существо. Древнее не умеет лгать. Оно таит в себе космическую полноту, а потому является самым настоящим и неподдельным, что может испытывать человек. В страхе нет фальши. И Шейм боялся, что иногда это видно.
Он прекрасно знаком со страхом с детства. Страх - его воображаемый друг. Страх - одеяло, которым он укрывался после того, как мать оставит леденящий поцелуй на макушке. Страх - его амортеция, в аромате которой он тонет, которую ненавидит. Страх - его подарок другим. Он носит маску страха. И страх огнем сожжет его до тла. Ибо Шейм лишь груда змеиной чешуи, тканей, костей, плоти, пыли. И как всякую пыль… его разнесет ветер. И все же страх - его язык самовыражения. Поэтому его никто не понимает. Поэтому не понимает и он.
В детстве он закрывал уши, прячась от непонятных людей в собственном доме, когда они трупным духом заполняли весь особняк, которому шла безупречность гробовой тоски. Ему нравился усталый мрак, готическим томным вздохом укрывающий стены, потолки. Особенно сгущаясь в его комнате на втором этаже. Это чувствовалось уж тогда когда восьмая ступенька лестницы в изнеможении, но скромно, стонала под его шагом. Под шагами других - громче. Они давили жестче. Или просто были тяжелее. По звуку этой ступеньки Шейми определял кто к нему идет. И ему не нравились незнакомые ноты. И тогда он залезал в свой черный шкаф, в котором любил прятаться Умора. Его рыжая шерсть была повсюду, щекоча нос. А усы изредка кололи ладошки. Шейм зажимал уши, пытаясь не слушать незнакомый голос ступеньки. Ударял себя по голове, чтобы задушить слух. А после ощущал липкий холод в животе, пока сердце заполняло уши пустым стуком.
Ему говорили, что он красивый мальчик. Шейм всегда тонко ощущал законы мира. Особенно негласные. О которых никто не говорит, но если ты их нарушишь, все тебя возненавидят. Он знал их всех, наблюдая как звезды на небе. А потому понимал, что каждая из этих говорящих мумий выпила бы его молодость до дна. Потому что красивым был не он, а его упругость, его свежесть. Его юность, пахнущая жизнью. В то
время, как от них веяло приторной горечью затхлой немощи. Когда их сморщенные взгляды касались его лица, он ощущал, как сам увядает. Ему это не нравилось. Он этого боялся. А потому прятался. Сначала с Уморой, а после - без.
Иногда и после он находил его усы. Они укоризненным напоминаем жестокости впивались в его ладони. Тогда Шейм ходил отстреливать ворон из рогатки. Ему нравилось чувство контроля. Контроля над чужой судьбой. Пока он целился, с азартом зажмурив левый глаз, то в правом читалось роковое бесчувствие, сверкающее хрустальным бесстрастием. Он понимал, что в его руках выбор, которым он может оперировать. Обычно выбор сбивал с толку, отравлял. А Шеймус умел выбирать. Он много чего умел, что было чуждо людям.
Он не опускает головы. Лишь взгляд к Луи. На его лице скрижаль ужаса. Но взгляд всегда животный. За этой вуалью можно скрыть все, каким бы необъятным оно не казалось. Не ложь. Точка зрения.
Вопрос звучит, как насмешка. Слизеринец кривит губы, проглатывая оскал, а после медленно, словно лампочка, вкручиваемая в плафон, со скрипом отводит взгляд. Встречается со стеной и думает разбиться об нее, раскрашивая коридор львиными палитрами. Неряшливо разбрызгивая регалии. Он больше не прячется, потому что давно решил не позволять себе обижаться.
- Я выбрал, - тихо произносит Шеймус. Словно бы не Лу, не себе, а на растерзание космосу. Его голос сольется со звездами в страстной диффузии. И будет принадлежать только бесконечности. - Ты хочешь поговорить об этом? - на выдох произносит Паркинсон, поворачиваясь к Лу. Он наклоняется, заглядывая в глаза. Усталые. Голубые. Смотрит плотоядно, потому что всегда голоден. И сколько бы не ел, не мог заполнить пустоту. Шейм упирается рукой в подоконник за спиной львенка, а другой рукой пальцами то ли стирает, то ли размазывает кровь на его губах. Улыбка, приносящая боль. У Гриффиндора цвет крови. Цвет жизни. Если кровоточишь - живой. Или умирающий. - Я хочу.
Паркинсон прикрывает веки. Тяжелые. Свинцовые. Налитые боссонным терзанием. Или нет. Чем-то более темным, но об этом тяжело догадаться.
Это не предложение, а признание. Шейм думает, что откровенность будет справедлива между ними.
Кажется, что он не видит ничего. Все черное. Но он всего лишь взглянул во внутрь себя.
Поделиться52018-12-20 12:56:38
Заглядывая в глаза Шеймуса, Луи видит там что-то, что пугает его. Противоестественное. Животное и низменное - или даже животные не ведут себя так? Львы не убивают из удовольствия, только для пропитания, защиты территории и чтобы продемонстрировать своё лидерство в прайде. Перед кем его демонстрировать Шейми? Зачем он тогда это сделал? И зачем кто-то из них сделал это в тот день?.. Луи - лев до кончиков пальцев, но он не стал бы причинять кому-то вред в любом случае, особенно намеренно. Не стал бы! И хочется кричать, что виноват Шеймус, спрашивать, зачем он подставил его, зачем втянул в это, теперь они тонут оба, но на самом деле ведь и виноваты тоже они оба, правда? Луи имеет тяжелый груз на своих вещах. Чувство стыда и ответственности стягивает ему рот скотчем, когда хочется выдать их обоих - он не отмоется, если хоть слово обвинения сорвется с языка. Поэтому легче улыбаться, делать вид, что всё в порядке, словно его совесть чиста, и ничего страшного не происходит. У него почти получается. Почти. Если расслабить лицо, перестав не светить, нет, но отражать внутренний чужой свет, отпустить заботливые руки, за которые он держится, чтобы не упасть, сжимает до побелевших костяшек, то останется... Ничего. Измученный, уставший, полный комплексов подросток, жаждущий признания от родных и близких. И Шеймус - один из последних, к их обоюдному ужасу. Лучику так не хочется этого, но что поделать, его тело и душа желают иногда чего-то, несмотря на все доводы разума. Он отвергает свою привязанность, оправдывает её общими переживаниями, потому что они сближают, но всё равно признаётся себе, что есть что-то ещё. Ядовитый, но прекрасный цветок, который посадил в нём Паркинсон своей обманчивой лаской. От него должна идти только угроза, страх, гнев, что угодно из логичных чувств к тому, в ком подозреваешь врага. Пока - только подозрения, но достаточно стойкие, особенно для обладающего даром прорицания. Луи можно обмануть, только если он сам в глубине души этого пожелает, а до тех пор - он будет ощущать помимо прочего и влечение. Странное, сбивающее с толку. И в этом смешении ощущений так легко заблудиться, не найти дорогу домой. Слишком яркие по силе, но не "цвету", особенно для такого чуткого подростка, как Луи, они... они похожи на ветер, бьющий в спину, толкающий к краю ледяной кромки, к не покрывающемуся изморозью морю. Буйному, неподвластному зиме, вечно голодному, сколько бы кораблей не заглотило, сколько бы сокровищ не прятало в себе, и сколько бы душ не хранило. Паркинсон тоже останется всегда голоден, и утолит ли его потребность один только Лучик? Отражение фонаря в луже разрывается на тысячи дрожащих капель, когда по нему проезжает машина. Море луч фонаря вообще не отразит. Луи потерян. Безвозвратно потерян... Кажется, ему не выбраться живым из чужой глубины.
И эти эмоции невольно вызывают в памяти что-то похожее, или еще более жуткое в силу возраста. Ощущение потерянности, страха, тогда - изначально еще и одиночества, изначального предрешения плохого конца. Мальчишка стоял тогда на берегу, и от холода синели руки, и тогда казалось, что вокруг так темно, хотя снег слепил и заставлял слезиться глаза, и казалось, что никто не поможет ему. Никогда. Но затем изменилось что-то, он услышал мягкий хруст на снегу, или даже скорее почувствовал нутром, и смог вжаться в Кайсана Стоуна, хватаясь крепко и ощущая, как тьма отступает, и всё его существо заполняется теплом и светом. Способный лишь отражать, может быть, перед этим он преображал. А ещё - копил в себе чужой свет, чтобы проливать его после на кого-то ещё. Мир жесток и много раз бил Лу по носу, реальность ледяной водой затекала в пробоину из розовых и хрустальных мест - но мальчишка продолжает надеяться и верить, что мир смягчит и спасёт любовь. Что просто кому-то её не хватает. Кому мог, он давал её. Достоин ли любви Шеймус? Достоин ли Шеймус его любви?.. Сейчас никого вокруг больше нет. Коридор пуст, и никто не спасет его. Нужно, значит, собраться и отдать то, что сумел в себе накопить до сих пор от других людей, храня бережно и греясь сам. Если он отдаст Паркинсону всё -
потеряется целиком. Пропадет. Потому что ему смутно чудится, что даже абсолютно всего его тепла будет недостаточно, а собственная брешь в душе обнажится в холодном оскале - и заполнится чужой тьмой. И даже у этой тьмы есть оттенки. Он различает среди них страх, и боль, и голод. Видит малейшие их нотки, в очередной раз заглядывая в глаза Шеймусу, совершает неожиданное открытие - марианская впадина, зона неизученная, полная тайн и загадок. Там могут жить демоны, которые сожрут его на обед, и забудут об этом, не облизывая пальцы - хотя им наверняка будет пусть и мало, но вкусно. Конкретно этот Уизли - лакомый кусочек. Он не обманывается, видя и это в чужих глазах тоже. Против воли напрягается еще сильнее, так, словно еще капля давления - и брызнут в стороны хрупкие кости. Шейми даже не придется сжимать его в кулаке. Шейми достаточно просто к нему прикоснуться. Поманить его пальцем.
Луи больше не облизывает губ, силясь понять, о чём говорит Паркинсон, но в ушах как будто вата, и как-то отстраненно мальчишка удивляется - почему, даже сфокусировав своё внимание на Шейми целиком, он упускает какие-то детали, что могут оказаться как раз самыми важными? Помогут ему разобраться до конца, кто же он такой, подтвердить свои опасения или подкормить такую упорную надежду.
Лу смутно больше нравится, когда Паркинсон пусть и рядом, но не смотрит на него. Его взгляд смущает, а от того раздражает даже больше положенного, но ему не хватает запала, чтобы хоть как-то выразить свои эмоции, поэтому Луи просто молчит, ему становится за них почти стыдно. А когда он смотрит в сторону - хорошо. Можно восстановить дыхание. Прислушаться к ощущениям собственным. Холодно ему или обжигающе жарко, настолько, что это ощущение сравнимо только с тем, как если сжать в руках кусок льда? Лу не слышит шум волн, но чувствует его почти кожей. Его зовёт море.
Но никогда не бывает так, чтобы Вселенная повиновалась полностью. И она щелкает Лучика по носу насмешливо, потому что Шеймус оборачивается на него снова, потому что Шеймус наклоняется к нему, весь такой высокий, как падающая башня, и очень красивый, пугающий и мрачный, потому что его рука упирается в подоконник за спиной Лучика, мимолетно касаясь его тела и опаляя жаром даже сквозь одежду, потому что дальше Шейми делает что-то совсем вопиющее, непозволительное ни при каких обстоятельствах - он касается губ Луи пальцами, стирает набухшие между трещинок багряные капли, и когда он отнимет руку, они будут смотреться, растертые по его пальцам, так красиво и...естественно? Но Луи не хочет этого. Это зрелище сведет его с ума, неприятно поразит до глубины души. Он не хочет его созерцать. А еще - хочет до дрожи в коленках показать, что тоже умеет быть крутым хоть немного, поставить этого выпендрежника, который каждым своим действием словно бы выжигает в пространстве громкие лозунги типа "Я - само зло" и "Я неповторим", и с этим Уизли почти вынужден согласиться, на место. Поэтому он делает самое странное из того, что приходит в его горящую алым пламенем изнутри и снаружи голову - перехватывает чужую ладонь, задерживая у своего рта, и проходится по чужим пальцам языком, слизывая капельки своей крови с пальцев Шеймуса, при этом неотрывно глядя ему в глаза, с вызовом и чем-то еще, в осознании собственной дерзости почти граничащим с похотью. "Ну что, съел?", хочется спросить ему, но съел тут на самом деле только он, проглотил несколько капель собственной крови, на чужих пальцах привкус железа будто бы еще более выраженный, и Лучик аж передергивается. Однако в целом он сохраняет самообладание, даже когда выпускает чужую ладонь из своей неожиданно крепкой до отчаянного хватки, перед этим провокационно, пусть и мимолетно, чмокнув средний палец. И почти откидывает от себя ладонь Шейми на этом, тут же принимая до вопиющего безмятежный вид, только тревожно поблескивая глазами. Проходится языком по губам снова, теперь - чтобы слизать с них привкус пальцев, и спрашивает, вскидывая брови:
- Что ты выбрал, Шейми? Но в любом случае - да, я буду только рад поговорить с тобой. О чём угодно. - Его слова звучат хрипло, и Лучику почему-то кажется, что не говорил он бесконечно долго. Кровь бросается ему в лицо теперь куда яростнее, но на нем не дрожит ни единый мускул при этом, мальчишка должен держаться. У него даже выходит улыбнуться - доверчиво и спокойно. Так улыбаются со старинных фресок ангелы. Но к сожалению или к счастью, Лучик - далеко не ангел. Его уже больше года, как опорочили, и не то чтобы он жалел об этом хотя бы самую малость.
Поделиться62018-12-27 01:15:02
Он грустно улыбнулся, бледно ощущая пальцами, как приручает. Кормит с рук кровью. Не своей. Сам Шейми словно бы не умел кровоточить. Вся кровь, что в нем текла, он забрал у тех, кому разорвал плоть в припадке желания. В приступе страсти, в приступе злобы, в приступе глумления. У него было много приступов, и все они облачались в привкус соленый, в привкус железный. И вскоре сам Шейм стал соленым и железным. Коже горячо и мокро.
Глаза закрыты. Сквозь полую слепоту он видит все. Глаза не нужны. Они лишь мешают смотреть. Прозреть.
Шейми глухо вдыхает через стиснутые зубы, словно пытаясь мужественно вытерпеть удар плетью, рассекающий плоть до костей. Рассекающий кости? Все это тряпьё из кожи и органов - рудимент. По-настоящему важно другое, но Шейми пока об этом не знает. Он открывает глаза, решая вновь ослепнуть. И свет слепит. Он струится позолоченной гаммой. Или лучится? Свет - частица и волна. Интерференция безумием забивает трещины гибнущей рациональности, пока весь мир обращает взгляд в иную сторону. Пока мир не станет наблюдателем.
Что же такое Луи? И сколько себя придется отдать, чтобы откупиться от слова. Или купить молчание?
Взгляд затравленно смотрит в сторону. Коридор пуст. Длинная пасть, по которой струятся молодые голоса. Мертвые и живые, но все молодые. Их слова не станут исключением, не вырвутся из зацикленности, а врежутся в стены и будут шептаться там до тех пор, пока камень замка не развеется в пыль сердец. Воспаленный зрачок расширился, обращаясь в черную пропасть с неимоверной гравитацией, удерживающей в орбите своего восприятия желаемое. Шейми снова смотрит на Луи. Эти передышки словно не позволяют обжечь сетчатку. На огонь можно смотреть бесконечно долго, только это бесконечно больно, жарко. Взгляд плавится под золотом рассыпанных веснушек, чувствами вытекая из глазниц. По ресницам, щекам. Окрашивает в немой плотоядный гнев.
Паркинсон, словно сломанная марионетка, пошевелил шарнирными пальцами. Искусственно сломался и опустил вторую руку ладонью на прохладный подоконник с другой стороны от Уизли. Камень облизал холодом, а Шейми в унисон скрежету мела о доску в классе, склонил голову к Лу. Словно бы это не что-то седое и крошащееся выводило буквы, а сам Паркинсон телом надломился, повиснув на жилах. Его взгляд кололся об алый, словно ладонь, вспарываемая о колючую проволоку. Шейм любил красный. Это цвет его имени во всех отношениях. В трактованных, в буквальных и метафорических. К зеленому он был равнодушен, холоден. Цвет скуки. Именно поэтому его взгляд так часто обладает напускным мутным равнодушием. Зелёный взгляд.
Когда-то и красный был таким. Таким искусственным, пластиковым, пока в него не вселилась кровь. Ее не нужно таить, как не стоит скрывать желания. Поэтому улыбка Лу показалась такой красивой, потому что кровоточила желанием. Шейми не любил правду. Она скучна. Но он любил настоящее. Все настоящее. Каким бы оно ни было. Мерзким, уродливым, душистым, холодным, мягким. Какая разница, если гнилая шелуха фальши всегда отдает дешевым блеском и от нее разит падалью? Даже ложь может быть правдой, если в нее верить. Шейм не был святым. Но он всегда верил. Верил тому, что говорил, что делал, что проповедовал. Поэтому верил и улыбке. Все настоящее царствует в крови и боли. И не важно что. Любовь и убеждения. Война и религия.
- И где угодно? - Шейми склонился, прошептав на самое ухо. И сам прикрыл глаза, ощущая покалывание слов на кончике языка терпкими импульсами тока. Он в хищном порыве ощущал бег крови по проводу сонной артерии, выдыхая на шею Лу. Веки поднялись. И пока Паркинсон не отстранился, он задержал взгляд на остуженном окне. За ним танцевал снег. Белоснежный. Но он виделся ему алым. Кружился кровавой вуалью, размываясь багряным. И рубиновые подтеки затемнили коридор. На алебастровом лице кровью легло умиротворение. Шейми мирно улыбнулся и отстранился. Взглянул на Лу. И снег стал белым. Не виновным.
- Тебя убивает эта дилемма, - вкрадчиво произносит Шейми, словно пытаясь загипнотизировать. На его лице вдруг отразилось болезненное понимание, нежное отчаяние. Он сдвинул ладони с обеих сторон. Сдвинул ближе к Лу, обнимая убеждениями. - Расскажи, что чувствуешь. Тебе... нам это нужно, - Паркинсон уязвимо выдохнул, ощущая на губах хрупкость слов. - Другим нельзя знать. А если расскажешь, - он воспалено взглянул, проглатывая сожаление, - уже не сможешь вернуть все назад, но захочешь этого больше всего. Так сильно... - Шейми полуприкрыл глаза, томно выдыхая, - что сил совсем не останется.
Он не знал почему. Почему молчал о его имени. Почему не произносил вслух олицетворение. Лишь клочья местоимений.
- Расскажи мне. Я хочу услышать это.
Словно у Лу не было имени. Не в общем понимании, а в понимании Шейми. Словно он не нашел для него того самого имени. Не знает, как лучше назвать, чтобы звучало вкусно. Чтобы звучало правильно. Он смотрит на него и видит веревку, преступлением связавшую. Приручающую души. Оба пленники. Но каждый своих демонов.
Отредактировано Sheamus Parkinson (2018-12-27 08:01:29)
Поделиться72019-01-19 18:36:46
мне показалось, что ты называешь меня по имени,
мне показалось, что ты воскрешаешь меня по имени
Лу осторожно выдыхает, приоткрыв губы в маленькую "о", и затем делает вдох носом, жадно вбирая в себя окружающие его ароматы. Он абстрагируется от того, чем пахнет школа - от пыли, от застарелой краски, от старого дерева, от легкого душка пота - на перемене, которая кончилась словно бы целую тысячу лет назад, здесь проходили студенты с тренировки по квиддичу. Луи почти жаль, что у Гриффиндора сейчас по расписанию не тренировка - ему нет места в команде, и даже почти не жаль. Это даёт ему право присутствовать, но лишь тогда, когда самому захочется, запасной игрок никому ничем не обязан, в нём вообще редко всплывает необходимость, учитывая, что матчи обычно ведутся даже не до первой, а до последней крови. Зато он может наблюдать, когда в настроении, даже участвовать, неловко улыбаясь Алекс и получая в ответ чуть более уверенную улыбку - чёрт, это хорошо, что именно она стала их капитаном. Она сильная. И она достойна этого. А еще она - родственница Николасу Муру, капитану Слизерина. Слизерин играет страшнее всех, и наблюдая за тем, как алая и зеленая команда сталкиваются в небе, Лу малодушно думает о том, что хорошо, что он всё-таки не в основном составе, хотя он, конечно же, абсолютно переживает за всех гриффиндорцев на поле, потому что в какой-то момент они становятся в прямом смысле красными. Красными не только от того, что запыхались, что ветер там, наверху, обветрил им щеки и руки, нет - кто-то из них заканчивает матч уже внизу, с травмами, с кровоподтеками и ссадинами. Лу наблюдает за улыбкой Шеймуса, основного виновника раздора, когда он отбивает бладжер в сторону - с таким видом, словно ему вообще всё равно, в свою или чужую команду он попадет этим несущим разрушения мячом, и понимает, что точно не помнит, когда всё изменилось настолько сильно. Поначалу ведь Лучик смотрел на него с отстраненной неприязнью, выработанной, как рефлекс у собаки Павлова, просто потому, что противостояние Гриффиндора и Слизерина - притча во языцех, никто уже не помнит даже, с чего всё исторически началось. На практике ведь если люди хорошие, они могут дружить или даже любить друг друга, на каких бы факультетах ни были. Любить друг друга. Уголки губ Луи чуть приподнимаются, и он смотрит на мгновение будто бы сквозь Шейми, а потом моргает, вздрагивая, и переводит взгляд ему в глаза. Взгляд ищущий и тревожный. Словно забыл, что буквально только что обещал себе держаться. Так когда же всё изменилось? Слишком просто будет сказать, ну, типа после их совместного преступления. Нет, тогда он первое время смотрел на Паркинсона с почти религиозным ужасом, как будут смотреть на зашедшую в церковь прожженную проститутку, на её рваные колготки, на длинные распущенные волосы с колтунами в них, на сигаретно-алкогольное амбре. Но ведь это всё - ханжество, правда? Судя по некоторым источникам та же Мария Магдалина была блудницей. Ведь вроде бы все перед богом равны, правда? Если по маггловской улочке пройтись в Рождество, то раза два или три тебя остановят люди из церкви, всучивая в руки конфетки и различные библии да заветы, и убеждая, что "Бог любит тебя". Они ведь не знают, что за человек проходит мимо. Может быть, он - убийца-рецидивист, но улыбки этих людей такие искренние, что даже если это и неправда, они-то верят в свои слова. Любая вера, как ни странно, подкрепляется верой, любовью к тому, что проповедуешь. Луи читает абсолютно все брошюрки, что ему всовывают в руки, Луи даже был на нескольких службах, и однажды Луи перехватил выходящего из церкви молодого священника - но абсолютно никто, никто не ответил мальчишке на интересующие его вопросы, не объяснил несостыковки, не указал на путь истинный. А может, и нет его, истинного пути? И все перед богом правда равны. И любит бог всех абсолютно одинаково. Людей разной крови, разного цвета кожи, разной ориентации. А вот сами люди - нет, они по большей части друг друга почему-то не любят, а зря. Луи просто подросток, но он старается любит всех - пускай и на расстоянии, пускай его личное пространство слишком широкое, но он хотя бы не остается равнодушным, если что-нибудь случается. Он не может оставаться равнодушным, когда Шеймус от него так близко, врывается в его личное пространство так, что имеет право на это. Любит ли бог Шейми, со всем тем, что тот делает? Влюбляется ли в Шейми Лу? Он... он не знает, чувств так много, и они смешиваются в тугой комок, и... Они материализуются в шипы и розы, что пронзают ему сердце насквозь и затем лезут через рот, расцветая там. Алое, алое, на его губах цветет алое, но когда Лу приоткрывает рот, чтобы говорить - он не может. Мешают лепестки.
Да и как вообще говорить хоть что-нибудь, когда он улавливает в общем потоке запах крови? Даже не своей собственной, хотя она неприятно дурманит ум тоже. От Шейми пахнет кровью, для этого даже не надо быть оборотнем. Лу слышал на уроках Зельеварения, что амортенция обычно имеет запах того, что вам нравится, и значит, так пахнет от любимого человека, но в его амортенции точно не было крови - до тех пор, пока он случайно не капнул туда ею. Из носа. В его амортенции - апельсины, соль моря, трепетный аромат, который он чувствует, обнимая маму - привязан к ней слишком сильно, полевые цветы, но от Шейми не пахнет цветами. И апельсинами. Разве что тем самым вареньем, которое он однажды разбил, и собирая осколки, порезался до крови. Зато от него точно пахнет мускатным орехом. И солью. Почти что соленой карамелью, Лу почти ощущает этот вкус на кончике языка - послевкусие чужих пальцев. Хотя это, скорее, не карамель вовсе. Кровь, перетертая с сахаром. Сахар с пудры, а пудра - с пряника, метод которого с ним использует Паркинсон. И к ужасу и стыду Лучика, это работает. Он тает от близости Шеймуса, хотя это беспокоит его. Он тает даже не от чужих прикосновений - их слишком мало, а от самого чужого дыхания. Тает - и одновременно с этим словно бы леденеет внутри. Религиозный ужас прошел, сменившись болезненным вниманием, а оно родило, в свою очередь, такое ненужное понимание. Он не хочет даже пытаться оправдать Паркинсона. Он хочет убрать подальше от себя его руки. Он хочет... Он верит, что если расскажет кому-нибудь о случившемуся - то назад будет уже ничего не вернуть. А ведь ему очень захочется, к своему стыду. Сильному и ярко-красному. Красному, как флаг их факультета. Красному, как кровь на губах Лу и её призрак на пальцах Шейми. Никогда не станет привычным по-настоящему, но уже не вызывает настолько сильного отторжения. Патронус Луи - щенок, а значит, в нём так же легко можно выработать условные рефлексы. И Лу, желая облизать собственные губы, избавив их от ощущения крови, но не желая чувствовать её глубже во рту, предпринимает очередную попытку рассказать. Послушаться.
- И где угодно. - Отвечает поначалу эхом на высказанный не ради этого ответ, понимая при этом, что врёт, наверное. Хочет показаться храбрее, чем есть. Слабоумие и отвага - негласный девиз Гриффиндора, как ехидно подшучивают ребята с других факультетов. Если что-нибудь случится, отступать уже будет поздно, и Луи справится. Что-то уже случилось. Что-то ужасное.
- Мне... мне страшно, Шейми. И я чувствую груз вины. Вины, разделенной с тобой. Как отравленное яблоко, от которого откусили поровну Адам и Ева. - Голос Луи становится невольно мягче, но и печальнее, и он невольно вскидывает брови - Паркинсон, весь такой чистокровный с головы до пят, знает ли эту историю из библии? Если нет - будет даже лучше. - Мне тяжело нести это... Тебе тоже, правда? Но мне хорошо, что я не один. Ты со мной, хочешь этого или нет, и мы... нужны друг другу... - По окончанию фразы Луи краснеет ярче и широко распахивает глаза, больше всего опасаясь, что Паркинсон сейчас просто засмеется, переспрашивая что-то вроде "Ты и я? Нужны друг другу? Ну ты и дурак, Уизли". И оставит Лучика здесь, абсолютно одного, светить самому себе - а ведь он так не может. Он создан для других - или просто свято убежден в этом. Он верит, а вера подпитывается только верой. Он верит, что это не Шеймус затянет его во тьму, а он вытянет Паркинсона на свет. Верит, что... Не понимая до конца, что делает, Луи опускает одну ладонь поверх чужой, в робкой попытке переплести их пальцы. А другой рукой хватает Шейми за воротник, притягивая к себе - чёрт бы побрал эту дурацкую разницу в росте, ему неудобно!, - и сначала прикусывая свои губы невольно, словно бы от страха того, что собирается делать, еще сильнее бередя незажившие ранки и только увеличивая их, так, что кровь сочится только сильнее, касается ими губ Шейми. Пачкает их своей кровью, невольно размазывает, так кровью скрепляют клятвы, так её используют для приворотов - и он готов молиться даже не богу, а силам более древним, чтобы на Паркинсона подействовало, чтобы он не оттолкнул его и не сбежал. У Лучика не было особо-то практики поцелуев с самого первого, точнее, кое-что всё-таки было, но лучше вовсе и не вспоминать об этом, особенно сейчас. Да в общем-то, даже не получается - весь мир перестает существовать. Остаются только сам Луи, и Шеймус, которого он целует, не зная, что желает сказать этим, но зная, что этот жест скажет всё равно куда больше, чем смогли бы любые слова. От страха быть отвергнутым и просто от страха, от привкуса крови, слишком яростного теперь, в горле появляется словно бы комок. Хочется суметь проглотить его - и до боли хочется, чтобы Шейми ответил на поцелуй. Но - этого ведь не случится, правда? Даже на секундочку. На одно несчастное мгновение, что уже бы подняло его до небес. Поэтому он держится за чужой воротник мертвой хваткой, чтобы Шеймусу было не так просто оттолкнуть его - да и куда, когда Луи и так уже прижат к подоконнику.
Поделиться82019-01-23 16:57:37
Don't forget about me,
Even when I doubt you,
I'm no good without you, no, no
Эмоциональный калека.
Шейми знал, чем все заканчивается. А еще он знал, что все обязательно заканчивается. Не просто знал, а видел. Брал на прокат горсти чужих чувств, чтобы не оставаться одному. И пил их, пока не добирался до дна, скрепя зубами. Пока не опустошал, наблюдая за тем, как срок годности втекает ему в пасть. Он щелкал зубами. И звезды исчезали. Оставалось кромешное полотно без светил. Он съедал даже свет мертвых звезд. Жадный. Мнет лепестки роз, которые цвели не для него. Ждет пока поранится о ядовитые шипы.
Он их всех, если не любит, то любил. Любил быть в их глотке. Любил любить и быть любимым. Порой даже верил в них, пока тонкие ручки тянулись к молнии. Словно они настоящие, а не искусственные. Словно их хватит. Словно его не так много. Но их не хватало, а его было много. Он словно тень. С закатом становится гуще, больше. Всеобъемлющий. Они цеплялись за него, словно за стопку. Пытались справится за один глоток, но давились. Кашляли. Задыхались. И он вновь просыпался среди мертвых людей, скучающе наблюдая за тем, как косой из ошметков их примитивного поклонения догорал в его пальцах.
Шеймус хотел и одновременно боялся. Стать чьим-то. Его волк не хотел превращаться в циркового пса на цепи, который станцует на костях своей сломанной свободы под аплодисменты любовной лихорадки. Он видел, как любовь загоняет в притоны, где ее выкуривают, где она обезвоживает, где от нее рвет и трясет. Летальный исход - спасение. В любви даже не живут, а существуют. Если ты любишь, а тебя нет. Но хуже всего. Что любовь обрекает на чувства. А чувства - всегда боль. Все это паранойя, в которой ты готовишься к удару на исходе. Жмуришься, ощущая, как судьба заносит руку над головой, чтобы выбить челюсть. Сломать нос. Отправить в нокаут первым классом. Чтобы ты бесполезным телом лежал на полу, некрасиво сломавшись, истекая кровью, слезами, слюнями. Пока люди будут обтекать тебя, словно вода камень, словно толпа прокажённого. Никто не хочет заразиться любовью. Пока не заразится. А уже после не собрать обломки сердца поломанными руками. Какая же все эта параша. За что существуют чувства? И почему от них так тяжело? Но без них никак? Или все же можно?
Любила ли мама? Шейм не особенно верил этому. Не могло родиться в любви то, что родилось. Видимо, любовь не обязательно отмечать галочкой в списке планов на жизнь. А если и любила, то ее любовь погибла в агонии в стенах Азкабана. Если верить маме. А Шейми верил. Потому что, если не ей, то кому вообще?
- Мне не тяжело, - размеренно отвечает Шеймус, словно прилив на рассвете. Назидательно, будто медленный восход. Озаряюще, просветляющие. Словно ему можно рассказать все. Можно рассказать даже то, что не можешь рассказать себе. Тогда он, словно святой отец, отпустит все грехи. Взяв их на себя, скомкав и послав на Луну под овации хоум рана. Он знал больше способов спасти душу, чем под кроватями студентов завалялось использованных презервативов. - Я хочу помочь. Нам.
Он смотрит, как на него смотрит Луи. У него широко открыты глаза. Словно этот алый мальчик пытается увидеть все. Увидеть больше, чем видят человеческие глаза. И ему это доступно. Ведь в нем не все от человека. Глаза так точно. Такие голубые. Шеймус не верит, что существует такой насыщенный даже у ясного неба. У него начинает кружится голова.
- Слышал про эффект бабочки?.. - прошептал Шейм, ощущая, как гравитация его голоса обладает сумасшедшим притяжением. Но не для всех. Для тех, кто готов слушать. Для тех, кто готов зайти на орбиту его чувств. Влажно размазываться в его горячих руках. Обтекая по пальцам в исступлении химии.
"Лу, ты готов?" читается во взгляды. "Ты уверен?", "тебе не страшно?". Горизонт событий - смертельная ловушка.
Шейми бы хотел сказать много всего, чтобы утешить. Залечить эти раны. Что все они жертвы хаотичности системы. Где даже дыхание может привести к крушению кораблей. Где поцелуй может обращать миры в прах.
Лу, ты готов обращать миры в прах?
Он словно боится совершить ошибку. Или просто что-то совершить. Шеймус опускает взгляд. Медленно, словно движение тяжелых грозовых туч. Переплетает пальцы, а вместе с тем связывает чувства в гордиев узел. Связывает Луи. Нет, обнимает. Но по-змеиному. А это все равно, что связать.
Они нужны друг другу.
Вернее, каждому нужно было что-то одно. Выбирают самое красивое, вкусное, живое. А не человека полностью. Никто не хотел принимать набор пороков, вредных привычек и страшных тайн. Кому-то нужна твоя улыбка, потому что она такая светлая и настоящая. Кому-то нужен смех. Кому-то член. Однажды они разорвут тебя в клочья, растаскав, как падальщики, на сувениры. Луи нужна поддержка, а Шейми - молчание. Потому он не отталкивает. Поцелуй - лучший способ заткнуть. После убийства, конечно.
Шейми ощущает, как в груди завыли звери. Они голодно оскалились, округлив множество фосфорных глаз, сверкающих в потемках его нутра. Цепи натянулись. Переплетаясь. Позволить ли им отобедать? Или еще поморить голодом? А сможет ли Лу стать чьим-то... кормом? По-настоящему чьим-то. Принадлежать Шейми невыразимо тяжело, а уйти целым невозможно. Еще не поздно отпустить его... Жидкое горе разливается во рту, переливаясь кровью на его языке, когда Шейм целует в ответ. Когда звери кусаются, когда звери едят. Паркинсон траурно прикрывает веки, ощущая гипоксию рациональности. Губы Луи, словно разряженный воздух над облаками. Но ему нравится это удушье. Свободной рукой он пытается отыскать ребра. Ведет выше, ощущая кожей мягкий рельеф одежды и острую худобу под ней. Надавливает, проводя большим пальцем, словно по струнам молчания, тщетно ожидая услышать гармонию стройных ладов. Невесомо кусает губы, касаясь волчьими зубами лепестков роз.
Ему бы хотелось обладать Луи. Войти в него плавно, как в сон.
I'm not sure if I can see this ever stopping,
Shaking hands with the dark parts of my thoughts, no,
You are all that I've got, no.
Поделиться92019-02-15 16:07:08
И это происходит. Происходит так, как он и мечтать не мог. Окружающая действительность уплывает, потому что Лу больше не имеет нужды в ней. Он словно бы теряет всё человеческое, размываются его очертания, становясь не более, чем потусторонним сиянием. Остаётся магия вэйлы, и Луи никогда не хотел так сильно, чтобы она действовала, если бы она была чем-то объемным, имеющим запасы - он бы отдал их все на то, чтобы просто продлить этот момент. Он бы напоил Шейми этим, позволил выпить себя до дна, вся его магия - жидкое золото, и оно пойдёт Шеймусу к нутру. Пусть тот заберет до последней капли, от Луи кое-что останется. Его мать прекрасна не только потому, что вейла, а его отец храбр и благороден сам по себе, будучи известным волшебником только потому, что сам построил себе имя - и благодаря своим рыжим волосам. У Луи тоже такие, огненно-рыжие, живое прирученное пламя между легкими кудрями, даже скорее между волнами. Пламя - и кровавые разводы на золоте. Милое летнее дитя, которое так желает скинуть свои оковы и наконец стать взрослым. Луи ценит свою цветущую юность, и прямо сейчас он хочет закрепить себя на следующем этапе, расстаться с детскими нежными мечтами с привкусом облаков из сладкой ваты. Он уступает место в пользу других, чуть более материальных - но не более дерзких ли? Главная его мечта поямо сейчас состоит из плоти и крови, с самым страстным его желанием переплетены пальцы, и в этом месте сквозь Лучика словно проходит волна тока. Будоражит их соприкосновение, что-то слишком нежное и трепетное, пальцы у Шеймуса прохладные впротивовес пылающим у Лу, и там, где горячий и холодный воздух обычно встречаются, происходит торнадо, а тут - нечто ещё более материальное. Этими пальцами Шейми может разломить пополам, сжать в кулак так, что внутри захрустит, и полезет алыми реками между пальцами - но вместо этого просто держит. И от этого Луи чувствует себя в безопасности, потому что странно испытывать какой-то посторонний страх, когда ты уже находишься в змеином гнезде, когда вокруг уже сплетаются кольца питона - тугой комок, дарующее вечный покой сладкое наваждение.
Ощущения от всего остального настолько яркие, что Лу, кажется, просто не способен их воспринять. Он и так уже переполнен одним пониманием того, что Паркинсон действительно не собирается отталкивать его, и даже больше, он отвечает на поцелуй, на самом деле отвечает - это не сон, потому что Луи очень четко ощущает, как почти затекают ноги от не совсем удобной позы, как болит немного спина - да, легче сосредоточиться на мелочах типа этого, это куда лучше, чем ловить нечто вроде программных сбоев от слишком неожиданных и этим пугающих, но таких железно-сладких ощущений из-за поцелуя с Шеймусом Паркинсоном. Это опасно, и ему наверняка могут откусить язык, и вообще, лучше быть заранее готовым к худшему, чтобы потом не захлебываться горем пополам с кровью. Но Лу даёт себе передышку, уговаривает себя подождать немного... И ещё немного. Он сам не знает, для чего пытается собрать в кулак сам себя, быстрее, чем это сделает Шейми, за какие-то невероятные и неявные вещи получивший его целиком на блюде с золотой каемкой - блестит и ловит солнечные лучи, сверкая до боли, жжется в ладонях отчаянно, хотя и тает, и плавится, не будучи в силах с собой что-нибудь поделать. Да и сейчас, когда кто-то из них разорвет поцелуй, отстраняясь - будет ли Луи по-прежнему принадлежать сам себе? Какая-то часть, конечно, останется - но достанется, опять же, совсем не ему. Щедро разделятся осколки самоцветов между родителями, сестрами, Каем. Но самая важная его часть, от них не зависимая, ту, которую никто не способен силой отобрать - она... Теряется у него? Вместо того, чтобы применять насилие, лучше усыпить бдительность жертвы, заставить её довериться, отдать дорогое добровольно. Хитрая и требующая таланта позиция - то, что получается у Паркинсона так хорошо. Ещё раньше, даже до того, как впервые с ним напрямую столкнуться, Луи видел со стороны, что грубо говоря, пиздит Шеймус хорошо. Змеиный язык его, должно быть, раздвоен и сочится ядом, наговаривая сладкие ластящиеся речи - заблуждение, которое он был готов себе позволить, чтобы обезобразить ещё сильнее образ потенциального врага. Шеймус, насколько Луи знает, обижал Олли Картрайта, который подарил ему ощущение первого наслаждения - сейчас это, кстати, ощущается совсем иначе, Луи не пьян, но опьянен, и чувства все его обострены, но сосредоточены лишь на одном, а весь мир со стороны попросту перестает существовать, и поэтому со стороны их может потревожить, что угодно, так легко попасть в западню, стать заложником собственного разума - и всего, что угодно, снаружи. Но пока Лу - заложник только в руках Шейми - и своих суждений, которые сейчас сталкиваются друг с другом, как шары в бильярде, запущенные кием из происходящего. И ещё острее, хотя казалось бы, куда сейчас, Лучик чувствует, как Шеймус его касается, как скользит рукой по его телу, от ребер и выше - так, будто нет никакой преграды в виде одежды, так, будто сразу начинаются оголенные нервы-провода, и по телу его проходит словно бы вибрация, будто кто-то бьёт в колокол. Это по нему звонит колокол, по его цельной личности, в этот миг раскалывающейся надвое, на "хочу" и "нужно". Ему нужно стереотипно презирать Паркинсона. Нужно оборвать всё это прямо сейчас, а затем демонстративно убежать и долго мыть лицо и руки с мылом, отмывать их от яда. Нужно - но хочется... Ещё немного, и кажется, Лу застонет прямо в чужой рот, ведь сколько нужно юному телу, чтоб распалиться от ощущения откровенных прикосновений того, кто так сильно нравится? Он и так всё же издает протяжное "Ммм", когда кажется, что сознание сейчас вовсе померкнет, обернется перегоревшей лампочкой, и чтобы оборвать это ощущение, он тянется и перехватывает свободной рукой ладонь Паркинсона, сжимая её в своей, ловя внезапно сильное желание поцеловать чужие пальцы, однако так сложно разорвать поцелуй, хотя от волнения ему и спирает дыхание. Но вместо этого, или вместо того, чтобы убрать руки Паркинсона с себя, Лу тянет его ладонь по своему телу вниз, с груди, до которой он успел добраться, почти до бедер. Пальцы другой руки переплетены с чужими. Под рукой Шейми, что теперь на его бедре, угловатое, почти острое тело. Лу всегда такой худой, он кормится больше мечтами - и сладостями, но они без особых помех проходят сквозь крепкий юношеский организм. Лу сам такой сладкий - разве Паркинсону не сладко? Железо и мёд. А вот Шейми терпкий на вкус, он похож на кровавый апельсин по вкусу, чуть горчит и пьянит очень сильно. Неудивительно, из этих апельсинов делают Сангрию, его любимое вино. Лу, правда, почти ничего и не пьет - не считая сладких коктейлей, но вино такое вкусное. В переводе оно значит "кровь дьявола". Но Лучик целуется с дьяволом, и сам пускает свою кровь.
Он всё же отстраняется - с почти физической тяжестью, так, будто кто-то оттягивает друг от друга гвоздик и магнит - конечно, Лу отдана роль гвоздя, маленького железного буравчика.
- Я... Ш-ш-шейми, я... - Его зрачки раскинуты, как у находящегося под кайфом нарика, в его глазах горят звезды и аукается магия вейл. Хочется оправдаться, хочется попытаться спустить с небес на землю Шеймуса, чтобы он не напредставлял себе что-нибудь, этот поцелуй ничего не значит. Вина, груз которой он не ощущал разве что во время этого поцелуя, тоже ничего сейчас не значит. Он перечеркнет сейчас всё, он вернёт всё в круги своя, но вместо этого наружу, стоит в очередной раз после рваного вдоха попытаться собраться и поймать разбегающиеся мысли, словно бы произошло что-то даже страшнее убийства, в котором они в одинаковой степени виноваты оба, и из-за которого и закрутилось это гигантское в его мире сладких грёз колесо, проделывающее в нём дыры, ведущие в вернувшуюся на круги своя реальность, вырывается:
- Я, кажется, влюблен в тебя. - Звучит неожиданно чётко, даже без за-за-заикания, и очень уж веско в тишине коридора, где никого сейчас нет, но где их, прогуливающих так откровенно, могут поймать в любой миг, и тогда бедные они оба. Падает от уровня его роста - не так уж и высоко, по сравнению с тем же Паркинсоном, - но отдавливает ноги и разом будто бы отрубает голову приговором. И Лу всё же срывается, как цель с мушки, как пущенная из лука Купидона золотая стрела - выскальзывает ловко из чужой хватки в бок, наконец вставая нормально и переводя дыхание, смотрит на Шейми с каким-то протяжным и острым, немного испуганным выражением - натянутая стрела. Наконечник смазан ядом из крови вейл, чтоб наверняка.
- Только это ничего не значит. Мои чувства сами по себе никогда ничего не значили. Нас связывает не это, а... Наш секрет. То, что заставляет меня просыпаться с криками по ночам, пугая соседей. Я снова и снова вс-с-споминаю, прокручиваю в памяти то, как мы... Мы виноваты оба. Но моя любовь, если это правда она - только моя вина. - Его кровавые губы дрожат. На них продолжают цвести ржавого оттенка розы. - Я не опускаю это на твои плечи. Ты ничего мне не должен - нам есть, что иное делить на двоих. Только... - Мысль теряется, и Лу выпускает из ладоней золотые нити, не собираясь её искать. Он хочет, чтобы Шеймус увел его от них, чтобы поцеловал еще - или парализовал собственной точкой зрения, как бывает всегда. Что-то вопиющее, в корне отличающее, дикое для солнечного мальчика Лу - но он готов если не принять, то понять. Пропустить через себя и принять очень близко. Он готов принять в себя Шейми - в свою жизнь, в свою сладкую железно-ватную мечту с запахом кровавых апельсинов и моря, бесконечно шумящего волнами внутри моря. Готов воздвигнуть вокруг него новые стены, сделать его своей новой крепостью - на место той, что рушится прямо сейчас.
Поделиться102019-03-30 22:32:20
Пульс багровым небом размазал на губах поцелуй, улыбаясь из-под кожи. Ватный серпантин пропитался алыми глотками боли, пока Луи коварно растворялся, проникая раскалённым мёдом в кровь. Шейми было не страшно, но до безумия волнительно. Любопытно. Он должно быть сошёл с ума. Он... А кто он? Сейчас ему казалось будто они не отделимых друг от друга. Не потому, что их связало нержавеющей цепью преступления, а потому что они будто бы слились в поцелуе в монолитную фигуру. Как те, что замирают в единственном мгновении. Статуи. Силуэты алебастровых фигур. Произведение искусства, с ошмётками вырванное из двухмерной идеи какого-то безумца.
Луи окрашивает губы во что-то яркое, болезненное. Придавая бледному приведению смородиновые ноты. И его голос чувств звучит сильнее, чем выстрел. Вернее, он нем, но это не означает, что Шеймс его не слышит. Он ощущает кончиками пальцев биение сердца, которое журавлиными криками складывается в оригами. Словно лазурный прибой под искрящемся янтарём солнца. Меж рёбер поют волны, они хотят любит морской песок.
Тело прошивает рабство. И пусть в мире его давно отменили, но Шейми был не уверен, что на нем сейчас нет цепей и кандалов. Потому он надеялся, что состоит из куда более примитивных вещей, чем кровь и плоть, и в нем скоро сядут батарейки. Чтобы он смог остановиться, ведь пульт от сердца сломался. Не выключишь. И вообще его сердце - это не просто комок мышц. Его сердце - это животная ярость и страсть, сжатая до кусочка размером с кулак. Столько энергии тяжело удержать, и он бродит, готовый в любой момент взорваться, словно сверхновая звезда. Останавливается, скукоживаясь эмбрионом. И замирает. Но нет... все ещё жив. Все ещё тратил на солнце. Словно тостер, в замедленной съёмке брошенный в полную до краев ванну. Будто лезвие, вошедшее в кожу чуть глубже, но уже с летальным шепотом. Красная кнопка, нажатая по роковой случайности.
Все это как-то не правильно. Необъяснимо, а потому не понятно. Не ясно. А лучше сказать, что пасмурно. Низкие облака, плывущие червивым караваном, застилают глаза. Хотя он и так прикрыл веки, сдаваясь моменту, что совсем нет его стиле. Нарушает своё первородное табу, но не чувствует ужаса осознания. И вовсе все рациональное ему не чуждо. Оно растворяется, истошно завывая, скребясь когтями на задворках сознания, пока магия вейл безжалостно душит строптивость. И Шейми уже все равно. Будто это что-то обезличенное, бестелесное. Как инстинкт. А Луи перед ним воплощение голода. И Паркинсон готов его съесть. По горлу струится желание, пока поцелуй медленно дарит объятия удушья. Рука упала на бедро. Проскользнула по телу, словно желая сорвать одежду. Пальцы сжались не бедре. Драматично и грубо. Аккорды набирают каскадом силу гула, который готов не то, чтобы заглушить мысли Шеймса, а просто взять и стереть их в порошок, как время обращает горы в песчаные дюны. Как дыхание земного ядра испаряет океаны. Но все исчезает в единственное мгновение, когда Уизли разрывает поцелуй, который почти испепелил слизеринца.
Шейми глубоко вдыхает носом, в немой отстранённости препарируя мистику минувших мгновений. И если раньше он смотрел без боли на солнце с лучистым именем Луи, то теперь ослеплял даже его образ, пока Шеймс наблюдал со дна моря. Он прикрывает глаза, пока ватное тело обрисовывается сталью. Пока сознание обрастает клыкастыми ртами и холодными глазами. Слышит своё имя. Теперь этот мальчик словно раненый ягнёнок. И его голос вплетается в тишину, грязно перемешиваясь с рассеивающимися мыслями Шейми. В это мгновение он был свободен, а потому задумал сделать сто копий Декамерона оскалившегося одиночества.
Ещё миг назад он был готов распять себя во имя чего-то мягко, как воспалённая рана. А теперь он поднимает взгляд, в котором читался синоним скрипа воли. И все, что было, напоминает окурки шрамами на коже. Он протирает рукавом запотевшее окно сознания и видит лучше. С поразительной ясностью, будто морок наваждения испарился, как выветривается дешевый парфюм. Ему странно и дико ощущать бессилие перед чем-то эфемерным. Это словно империо, только у него свой особый не запретный сорт. Лу не будет наказан за то, что он тот, кто есть. И тот, кем он является, это весьма неожиданная мысль природы. Насмешка? Или подарок? Не важно, кем Уизли является для других. Паркинсон хотел узнать, кем он станет для него. Потому что никем ему уже не быть. Не потому, что он такой нежный, милый и огненно-пунцовый. Не потому что у него такой круглый взгляд небосвода. Небосвода не солнечного, а такого, словно над морем вот-вот разольются реки ослепительных молний и гонг тяжело ударит где-то за облаками, оглушая рокотом пустынный пляж. У него были такие глаза, будто он моргнёт... и разразиться неистовый шторм, лязгающий капканом ветров. А сейчас затишье. Мертвое. Или еле живое, беззвучно вбирающее в себя мурашки касаний смерти. И ты тоже затихаешь, зарываясь пальцами в мокрый песок. В нем прячутся осколки золота и ракушки. И пока слова Луи не отрезвили Шейми, словно пощечина, он думал о том, что хотел, чтобы этот взгляд принадлежал лишь ему. Не глаза. Они лишены смысла. Они мертвы без этого затишья перед бурей.
Паркинсон не знает, что ответить. Он перманентно находит, что сказать лжи, но не всегда знает, что ответить правде. Такой откровенной и нагой. Будто с неё содрали не только одежду, но и кожу. Смотрите, какая я настоящая. Вся из пульсирующих жил и на натянутых мышц. Кровавая с пришитой к лицу улыбкой.
Что Шейм мог сказать? Может поэтому он даже не пытается поймать свет, так ловко выскользнувший из его рук. И пальцы, что были в золоте, вдруг облизал полумрак.
Ты влюблён. А я нет. И мне не кажется.
Это прозвучало бы слишком болезненно. Шейм это знает и не хочет ранить. Потому что это может убить их двоих. Им и так пришлось балансировать на канате, протянутом над острыми лезвиями убийства. И Слизеринец до сих пор ощущает одиночество в этой борьбе. Он не верит Луи. Этот малыш его враг. Он обладает информацией, которой Шеймус хотел бы владеть единолично. Потому что Луи невозможно доверять. Ведь Шеймс не заслужил его преданности. Заслужил лишь влюбленность - неизвестно как - но это смехотворно мало. И он сам это понимая, давит ухмылки в себе, пока звери с гиеновым ехидством хохочут в груди.
Но он знает, что должен собраться. Пусть едва не рассыпался в тлеющую пыль. Он не расскажет Уизли, что все его действия и слова обременены выгодой. Выгодой оскалившейся и эгоистичной. Паркинсон никому не позволит обратиться молотом, который в дребезги разобьёт его о наковальню обстоятельств.
- Это ничего бы не значило, - Шеймс траурно склонился над подоконником, как над сырой могилой, упираясь ладонями в холодный камень. И холод этот покусывал кожу, пока пальцы немели. - Если бы ты молчал.
Он закрыл глаза, тщетно намереваясь подобрать правильные слова. Но так сложно складывать ноты из чувств.
Звери зарычали, вгрызаясь в сознание. А после завыли. Зачем он сказал? Зачем?
Теперь все сложнее. Но ещё будет сложнее, если он проболтается про тот день. А он это сделает, если не с кем будет делиться мыслями, чувствами. Если некому будет довериться. Если Шейм его сейчас оттолкнёт. Вернее, если не поймает вновь. Если оставит стоять в коридоре. Одного. Даже несколько шагов расстояния могут обратиться в мили.
- Что только? Ты бы не хотел делить то, что мы делим? - это звучало странно. Разве можно так выражаться о смерти? Очевидно, можно. Шеймс позволял. Они словно делили пиццу. Или апельсинку. Идиоты.
Паркинсон выпрямился, в мертвенном равнодушии взглянув на своё отражение в цветных витражах, которые бликами окрашивали бледное лицо. Он зачесал волосы назад. Напряжённо, словно его мышцы обратили в лед. Сигаретным дымом от него струился холод. А на лице отразилась хладнокровная змеиная сонливость.
Он обернулся к Луи.
- Ты честный парень, верно? - Шейми медленно, почти в беспечной нерасторопности, приблизился к гриффиндорцу. - Может тебе даже это нравится, - он пожимает плечами, пряча руки в карманы, чтобы не сжимать кулаки. Подобные мелочи выдают с потрохами... Они совсем одни в этом коридоре. И словно бы одиноки в целом замке. Или мире. А потому Лу не сбежать от слов.
- Вот только сейчас я вижу маленького лгунишку, - Паркинсон склоняет голову, выразительно осматривая, а после хватает за шею. Нежно и удушливо. Притягивает к себе, словно в паучьи объятия стальной паутины. Заставляет взглянуть на себя. На своё отражение в окне.
- Кого видишь ты?
Слизеринец медленно поглаживает его по волосам свободной рукой, перебирая локоны огня. Покровительственно.
- От чего ты просыпаешься по ночам? Что ты прокручиваешь в голове? И ты скорее согласишься нести в одиночку тяжесть преступления, чем тяжесть влюблённого сердца, - Паркинсон полуприкрыл глаза, склоняясь к шее Луи, оставляя слова дыханием на коже, - скажи, если я не прав.
Отредактировано Sheamus Parkinson (2019-03-30 23:40:45)
Поделиться112019-04-03 09:57:22
Магия. Между ними творится магия. Луи ощущает это неожиданно остро, словно внутри вдруг появляется радар, и сигнал на нем начинает зашкаливать. Магия практически любовная, но магия, построенная на чем-то темном и нехорошем. Если любовь - цветок, то Луи всегда считал свою розами - они ранят, но так прекрасны... Сейчас же он ощущает, как откуда-то из района солнечного сплетения его прорастает растение с шипами побольше и поострее, мутант, проросший несмотря на отвратительнейшие условия из мусорной кучи - или ещё хуже. Из дыры, той самой, что делает Лу, грубо говоря, полым, сосудом, который никогда не наполнится. Эта магия заполняет его, древняя и до сих пор непознанная, и ядовитое растение, гигантский терновник, смазанный ядом вины, неожиданно закрывает собою пробоину, тесно сплетаясь с розами - на вид в период нецветения не отличишь, но точно догадаешься, уколовшись. Это происходит вот так, медленно и мучительно, и Лучик не понимает одного - почему он до сих пор не осознавал это, а именно сейчас вдруг понял? Стал ли поцелуй добрым и обогащенным удобрением, которое ускорило рост, превратив росток в полное силы растение? Питающееся его кровью, вейловская - особенно сладкая, и пульсирующее в такт с биением сердца. Или ему только кажется? Потому что когда Шейми открывает рот, то в такт словам, из него вытекающим - тьма, раздираемая алыми всполохами, - пульсация меняется. Вот, кто полноценный хозяин чудовищного растения, вот тот, кто порождает в нём эту магию, страшнее, чем любое вуду - никакие лоа не смогли бы привить её мальчишке так ловко. Но в итоге...
Он наблюдает за каждым движением Шеймуса с болезненной внимательностью, едва заметно подрагивая от переполняющих его чувств, самые явные из которых - желание чужих прикосновений и непонимание этого. Почему Паркинсон не может замолчать и потрогать его еще? Поцеловать и затащить в какой-нибудь кабинет, чтобы там... Память неожиданно прорезает другая ситуация - яркий всполох, как закрыть глаза, когда долго смотрел на солнце. Но здесь и сейчас он абсолютно трезв, по крайней мере, в привычном смысле этого слова. Слишком, а этого не хотелось бы - может быть, алкоголь бы расслабил его. Но где его найти, в обычный будний день, без частных вечеринок? Когда все, даже самые на вид неприличные девочки и мальчики, сидят на уроках, а они с Шеймусом - единственные, быть может, чуть ли не во всем Хогвартсе, кто позволяет себе такую вопиющую наглость...
Шейми отводит взгляд, и это позволяет Луи хотя бы вздохнуть, чувствуя, как отравленное сердце скачет перепуганной птицей в грудной клетке, но слизеринец продолжает жалить его снова и снова, настоящей змеею. Он говорит мало, но вся мини-вселенная, расположенная внутри Лучика, претерпевает невероятные метаморфозы от этого. Что-то даже уже не про музыкальные инструменты, звучащие от чутких рук музыканта, и не про веревки, тянущиеся от куклы к кукловоду - ещё бесконечнее, но ещё серьёзнее. Лу дышит так, будто недавно бегал, жадничая коротким мгновением свободы, и мельком осознает, что она ему не нравится. Свобода заполнена страхом и тяжелым ожиданием, наполнена горьким осознанием совершенного ими преступления. Пусть лучше его гипнотизирует жало чужого взгляда.
Ничего бы не значило, если бы он молчал?.. Попробуй не закричать, разделив со мною хоть вполовину все эти ощущения. Вот, что ему хочется сказать, но Луи молчит, покусывая собственные губы, сохраняющие чужой привкус - мягко, чтобы не изранить их ещё больше. Остались идущие к подбородку тонкие-тонкие алые дорожки. Лу практически абсолютно уверен, что влюбленность испытывает он один. Ему не хватает сил, всей его собственной, куда более золотистой и сладкой магии, чтобы вызвать взаимность - так, разве что мимолетное разочарование, испаряющееся, когда Паркинсон отводит взгляд. Ничего нового, Лучик так хотел бы быть змеей и тоже научиться так жалить, но он - даже не лев. Маленький, зажатый в угол щенок, жаждущий не наказания, а ласки хозяина, бестолково скулящий от того, что заслужил только первое.
- Я не... - Он смотрит на чужие руки, засунутые в карманы, и представляет себе очень четко, что хотел бы сделать Паркинсон с ними. Ими? А собственный голос кажется ему таким чужим, неприятным почти, охрипшим от страха - и возбуждения. Нервного и какого-то ещё, и это сводит его с ума, потому что так нельзя, это невероятно глупо, это худшее, что может подкинуть ему судьба. Это как открыто встать на сторону Темного Лорда? Семья его не поймет. Мама и папа, и сестры, и кузины с кузенами, и дяди и тети, и все-все-все... У меня просто встает на юношу. Я просто влюблен в своего врага.
Договорить Лучик даже не успевает, обманчиво спокойный, почти ленивый еще секунду назад Паркинсон хватает его за шею слишком резко. Это движение, куда более ему свойственное, чем поцелуи и руки, блужающие по телу мальчишки, заставляют его немного прийти в себя. Он хмурится, и бедные обкусанные губы его дрожат - но не от желания плакать, а пряча оскал. Всего лишь маленький, совершенно домашний щенок - уже хлебнувший крови. Начавший со своей собственной, но там ведь и до чужой легко дойти, так ведь? Кто будет первым?
- Я не лжец. - Звучит наконец весомо и четко, выплевывается, так долго им обсмакованное, что почти потеряло вкус еще во рту - но не полностью. Он влюблен. Он отравлен. Шейми прикасается к нему снова, пусть не так, как низменно хотелось бы, и там, где проходят его прикосновения, у Лучика неминуемо повышается температура тела - или он просто весь уже давно обратился в сплошной камень, раскаленный осколок метеорита? Но паучьи пальцы Шеймуса гасят его, охлаждают и будоражат одновременно.
- Я не лгу никому, кроме себя, Паркинсон. - Ожидающий от него опровержения слизеринец, тем не менее, делает всё, чтоб ослабить желание отвечать, отвлечься на чужое дыхание, такое горячее - или холодное, - сделать робкое движение самому, чтобы и там ощутить пусть мимолетное, случайное, но самое нежное в его жизни касание. Разумеется, если Шейми позволит ему это, а не вонзится зубами в такую хрупкую плоть, ведь даже кровь у Луи такая сладкая, сладкая. Апельсиновый джем и варенье из одуванчиков. Но даже если так и случится, Лучик хочет перед этим хотя бы высказаться.
- Ты прав. Просто ощущать себя виноватым в том, что по моей вине мы убили человека - это одна беда, но куда хуже этого - ощущение влюбленности в тебя. Это не заставляет тебя задуматься? Ты для меня страшнее смерти. - Звучит тихо, но обвиняюще разве что в самом начале - хотя можно ли обвинять за правоту? Лу резко дергается вниз, не только Шейми здесь умеет действовать внезапно, и высвобождается из-под чужой хватки, выскальзывая вбок - и выпрямляясь во весь рост, тут же непроизвольно начиная улыбаться, тонко и почти язвительно. Разводя руки в сторону, потому что ему нужно пространство, но не повышая голоса.
- Вот, смотри. Я весь - перед тобой - раскрытая книга, да? Ты думаешь, может, что полюбив тебя, я уже твой - но это не так, Паркинсон. Я даже сам себе не принадлежу. Я принадлежу семье. Я - сын, брат, кузен, племянник, и Мерлин помнит, кто ещё. Понимаешь? Просто ещё один рыженький из Уизли, над которыми ты имеешь право смеяться. И единственное, почему я действительно боюсь и не хочу, чтобы наша тайна была раскрыта хоть одной живой душе - это они. Их любовь, которую они заберут у меня. А ты не сможешь мне ничего дать взамен - уже дал. Спасибо тебе. - Последняя фраза звучит с сарказмом, когда губы Лучика неожиданно разъезжаются в стороны уже куда горьче, и в горле встает комок. - И да, ты страшнее, но не ты снишься мне, а она. Смерть того несчастного, и я ненавижу себя за то, что мне куда больше жаль себя, чем его, так же сильно, как пылает моё сердце от каждого твоего прикосновения, даже взгляда. И хочешь еще правду? Я хочу ещё. - Продолжая держать ладони раскрытыми, Лучик словно решил распять сам себя - и во имя чего? Волшебство мгновения улетучивается, сыплется сквозь пальцы песком. Но больше всего мальчишка почему-то конкретно в данный миг боится, что в ответ на его почти истерику Паркинсон просто возьмет и уйдет. Покинет его, и разобьет сердце, которое ему, даже отравленное, так дорого. И предвосхищая даже мысль об этом, Лу сам теперь тянется к Шейми, протягивая к нему руки и хватая за запястья. Он хотел бы, чтоб они были кандалами. Вопрос только в том, на ком раздастся щелчок. И Лучик хочет много еще сказать, но в горле пересыхает, и он потому молчит, только смотрит на Шейми так напряженно, и одновременно с решимостью, с приоткрытыми губами, с которых вместо остальных речей вот-вот готово сорваться кроткое и такое щенячье "Только не уходи". Отсутствие наказания, означающее уход, будет страшнее любого наказания.
Поделиться122019-08-22 02:27:54
Луи вырывается. Как заноза. Или скользкая рыбья тушка, чьи жабры с воспалённым подобострастиям обожают рыболовные крючки. Он оставляет эфемерные кусочки рыжей ржавчины. Они паразитами прошивают кожу. И Шейм будто обмакнул пальцы в душный мёд. Невыносимый, как клубничный тёплый лимонад в сорокоградусную жару. Пальцы Паркинсона теперь сладкие, липкие, приторные. Самое вкусное для хитиновых тварей, чьи лапки копались в пустых глазницах в поисках протухших взглядов.
Все это не для Шеймуса. Он не любит сладкое.
И вообще не любит.
А что в своей сущности есть любовь?
Метафора из шести букв.
Она страшнее страха для человека, потому что бесстрашна. Страх - это то, что рационально, хоть и хаотично. Страх спасает. Страх не даёт прыгнуть в пропасть. Любовь губит. Потому что безжалостно толкает в жерло вулкана. Где ты горишь, где полимеры любви вскипают и смешиваются в первобытной диффузии безумия. Однажды упав в ее объятия, уже не спастись. Она заваривает в душах снотворное и душит сладкими фантазиями.
Шеймус медленно прикрывает веки. Будто в анабиозе. В желейной цитоплазме. Перед глазами красная слепота, и Паркинсон на ощупь пытается отыскать смысл происходящего. Но слова - сквозняк - пробегают мимо. Он будто фибрами ощущает, как Луи разводит руками. В этом жесте желание куда глубже, чем в самозабвении обхватить целый мир. Это скорее жгучие аккорд отчаяния. Хватает колючий терн, а тот жалами впивается в мягкую кожу, протыкает, кусает, жадно выпивает кровь.
Вот он я. Сдаюсь. Стреляй в меня.
И Паркинсон в хладнокровном согласии непреклонно вскрывает барабан кольта и кладёт туда пули. Одна, вторая… Заполнят. Чтобы наверняка, а не играть в выстрел Шрёдингера.
Интонации изменяются. Как дрожащий свет зажженной спички. Взгляд Шеймуса ничего не выражает. Но на обратной стороне века скрыта затаенная молитва.
Раз ты так бесподобно лжёшь себе. Раз ты лжёшь лишь себе и уже привык, как привыкают ко скрипу ступеньки, как привыкают к эспрессо по утрам, то почему бы тебе не солгать ещё разок на бис? Добавь очередную горсть иллюзий в свою песочницу. И думай, что я здесь не просто так. Что все это не просто так. Что мне есть дело. Что мои слова и касания значат большое, чем имитация радушия, принятия.
Ещё один обман - капля в море. Ты и не заметишь.
Он бы хотел все это произнести вслух. Приодеть мысли в одежды звуков. Так рождаются слова. Из слов плетутся предложения. Из предложений - война. Потому что кто-то всегда непременно будет обижен. Говорят, что любимым мы делаем больнее всего. Шейми причинял много боли, но ещё пока никому, кого бы любил. Он просто пока не любил. И становилось страшно от того, какую же боль он вручит той или тому, кого полюбит… Хотя Паркинсон никогда не думал о чувствах. Словно они случаются, как несчастья, со всеми кроме него. Каждый так думает и про смерть. Пока молод, ее не существует. Любви тоже нет. И цветка папоротника, и черных единорогов. И каких-то мыслей о влюбленности Луи. Он спрашивает, что это значит для Шейми. Пожалуй, лишь то, что этим можно воспользоваться.
И эта фраза. «Страшнее смерти». Порой жизнь куда страшнее смерти. Она - мучение. Она - испытание. Она - копоть, рвущегося возмездия. А смерть - бестелесный покой. Так что, если подумать, Паркинсон не был таким уж страшным событием в страшной жизни. Завис где-то между бессонным ночами и осознанием убийства. Бродит бестелесным образом в уголке глаз. Размазывается под веком полузабытым образом. Отражается в хрусталике кровавой тенью на снегу. Стылая память в отблеске остывших змеиных зубов.
Что может быть страшнее смерти? А что может быть больше, чем ничего?
Смерть равняется пустоте. "Страшнее смерти" не равняется любви к Паркинсону. Потому что это уже что-то. Это голос за окном. Ветер на створках. Это не кучка пронумерованных кошмаров. Это всего лишь след на сердце. Оставленный чернилами. Нацарапанный гвоздем. Или выжженный лучиной.
Любить?.. Значит стремиться заполнить пустоту. Значит заполнить смерть души. Луи, очевидно, был немного мертв. А этот гнев, это противоречие. Они заставляли жить. Облизывать имитацию насыщенности с алых губ. Как заезженная пластинка с надеждой вдохнуть под водой. Но вот раскаленное копье пронзает грудь. Снова ошибся. Снова мертв.
"Страшнее смерти" - это миг осознание перед пустотой.
Паркинсон скептически приподнял брови. Он никогда не рассматривал человека со стороны семейных ярлыков. Что это за мертвые регалии? Обезличенные, как старые могилы из которых растет всего лишь бурьян да термитный крест трухлявой древесины. Кто угодно мог быть сыном. Даже Шейми. Впрочем, он не считал это чем-то важным. Чем-то возвышенным. Он ничего не должен Пенси. Это ее выбор, ее ответственность. Шеймус не просил жизни. Потому что не знал о ней. Не знал о желаниях. Но раз он ее получил, то оставит себе без лестных прелюдий пожизненного долга перед родителем. И он уже был достаточно взрослым, чтобы видеть тех, с кем неумолимо связан кровью, личностями. Он видел, что все они надломлены миром. Что все они полны сожалений. И что всем им больно, как пусто в старом саду без птиц. И ничего не ощущал. Кроме нежелания войти в их круг.
Он им ничего не должен.
Так необычно, но пальцы Уизли браслетами смыкаются поверх запястий, поверх вен, пурпурными змеями струящимися под кожей. А после он смотрит, замерев в ожидании. Ударит или приласкает? Кнут или пряник? А Шейми сам не решил, неуютно поджимая губы, избалованный уважением перед личным пространством. Ему можно касаться. Другим - нет.
В голове, как на орбите, вращались фразы. "Мне не нужна твоя правда", "мне не нужны твои чувства", "мне не нужен ты". Но вместо этого с губ слетает что-то (как и всегда) взвешенное.
- Мне нужно твое молчание, - механически произнес Паркинсон, опуская взгляд к запястьям. - Тебе тоже.
Это его не удержит. И все эти взгляды. И вся эта магия, опьяняющая, превращающая сознание в сладкий коктейль пина колада, тоже не удержит.
- А вот все эти чувства, вся эта правда, - он понизил тон, словно боясь, что его услышит кто-то, кто не должен, - попробуй их убить также, как ты убил того парня, - Паркисон тепло улыбнулась, словно солнечный поцелуй.
Кнут или пряник? Пряник. Но отравленный.
Отредактировано Sheamus Parkinson (2019-08-23 07:16:49)
Поделиться132019-10-21 13:21:09
Может, ты станешь в одном из миров
Острым осколком на илистом дне,
Я наступлю, и появится кровь,
Но ты ничего не изменишь во мне
Шейми говорит и движется медленно, взвешенно, и это похоже на то, как двигается плавно змея в такт мелодии умелого флейтиста, приручившего его нежной мелодией. Но беда в том, что и мелодия звучит у Шейми в голове, он сам - и змея, и флейтист, и никто извне над ним не властен, а Лу не жалуется, что хотелось бы подобрать ключик к этой двери ему, только по той причине, что ему достается наблюдать за чарующими движениями змеи и её шипением - может, смертельным для него. Смерть - это...это ничего. Рядом с Шейми тяжело думать о смерти, потому что именно сейчас, рядом с ним, Луи ощущает себя живее, чем когда-либо. Единственная смерть - та, что причинили они. Не он один, Лу спасается этой мыслью, что они виноваты оба - и обоим платить по счетам. Но пока платит, кажется, только он - и будет платить, пока не опустеют карманы. А Паркинсону, кажется, всё равно на происходящее - его волнует только то, чтоб его не выгнали. Луи поверят, а заткнуть ему рот можно, только убив - или отравив этим сладким ядом, сделав своим рабом, своим почитателем, усыпить бдительность желанием доверия и близости. Смерть - это покой и, в хорошем случае, высвобождение от грехов и от бремени. Жить страшнее, вот что. Жить, понимая, что влюблен так сильно - и с этим ничего нельзя сделать. Любовь съедает его, жжет как огнем. Жить = страдать. Продлевать агонию. Может, тому несчастному они, наоборот, сделали одолжение - но это не снимает груз содеянного. Ничего не снимет, никогда. Но молчать еще тяжелее, чем рассказать кому-нибудь. Иногда Лу кажется, что если его выгонят из школы, узнав, даже посадят в тюрьму - будет легче, чем продолжать жить вот так. Боясь и сходя с ума. И находиться в такой близости от Шейми, что... Это его не удержит. Луи может надеяться, а может - нет, но правда такова, что Паркинсон может в любой момент стряхнуть его руки со своих запястий и уйти - но не делает этого. Не уходит, не оставляет его, но не из жалости, не внемля мольбе - а по какой-то иной причине. Он мог бы сделать очень многое, но он остается здесь, он поцеловал Лу и не уходит, он...патокой заклеивает дыру, что возникает на чужом нутре из-за груза вины. И залепляет рот скотчем.
- Тебе нужно, чтобы я заткнулся. Вот, что тебе нужно. - Его руки на запястьях Шейми сжимаются крепче. - Чтобы я заткнулся и не молол тебе ерунды о своей любви, о том, что ты мне нужен... - Он еще не говорил этих слов - по крайней мере, своим милым ртом с чуть вспухшими губами, с дорожками засыхающей крови. Тонкими и все еще болезненно-алыми. Если отвлечься на ощущения - можно заметить слабую пульсацию. Но у Луи нет сил и времени, оно растягивается, как густой сироп, и бежит слишком быстро одновременно.
А потом Шейми говорит следующую фразу, говорит её тише, чтобы их не услышал никто посторонний - но до ушей Лу она уходит, более того, предназначается ему, и в этом его ошибка. Лучик высвобождает одну ладонь Паркинсона - так кажется. На самом деле он освобождает собственную - чтобы отвесить Шейми звонкую пощечину, держа его за другое запястье по-прежнему очень крепко, в жалком желании оставить следы. Но след остается вместо этого на щеке - пылающий. Красный.
- Какой же ты мудак, Шейми. - Даже злясь до искр из глаз, кривя рот в желании скалиться, укусить - прокусить чужое горло, вонзиться в пульсирующую вену зубами, - злясь на Паркинсона, но на себя еще больше, потому что ему очень больно, потому что Шейми уничтожает его своими словами, и потому что Лу...продолжает любить его даже сейчас. Ненавидя при этом так, как еще никого в своей жизни - если бы он успокоился, эта ненависть испугала бы его. - Я даже не могу сделать тебе больно морально, так, как делаешь мне ты. Поэтому - извини, я показал тебе это физически. И это даже, б-б-блядь, не половина того, что ты заставляешь меня чувствовать. Да, я люблю тебя - но ты мудак. - И он теперь сам толкает Шейми, упираясь ему в солнечное сплетение его же рукой, и неожиданно врезаясь в него, толкает вперед и в бок - в стену, пользуясь мгновением замешательства. Больше времени у него не будет всё равно. Больше никогда, может быть. Шейми может дать сдачи прямо сейчас, куда больнее, и тогда Лу останется в абсолютном проигрыше - и всё-таки.
- Тебе нужно моё молчание? Тогда действуй лучше. Я - не одна из твоих овечек, из этих людей, что тобой восхищаются, таких, как Дей, например - о, я знаю, ты забрал его, но со мной так не выйдет. Я не такой простой. - Оскал проявляется. Первый хищный оскал о лопоухого щенка. - Ох, знаешь, или ударь меня. Давай, только тогда я не побоюсь быть стукачом, тогда я пойду жаловаться к кому-нибудь - декану, быть может. И я расскажу, что это ты. Ты ударил меня, и да, я убил - но по твоей вине. Я... мне дороже всего чужая любовь ко мне. Но если ты ударишь меня - дороги назад не будет, Шейми. - Мне нужна твоя любовь. Но Луи её не получит, а Шейми получит его молчание, так может же Луи получить себе хоть что-нибудь? Момент триумфа перед падением. У него времени ровно столько, сколько у сосульки, летящей в голову. А дальше... Легче умереть физически, чем убить то, чем переполнено его сердце. Убей свои чувства. Заставь солнце погаснуть. Сделай Паркинсона чуть добрее. Я... Не умею творить невозможное, хотя я - волшебник.
Поделиться142019-11-11 15:27:36
Ах... как жаль, что ошибки в своем большинстве необратимы. Жаль, что почти все они совершаются в порыве чувств... Или даже не чувств. Это порывы куда более густой. Мрачный. Не чувства, а в порыв темного света внутри. Как если смотреть на огонь в негативе. Черное пламя облизывает сердце, закаляет его жестокостью. И если когда-то тебе хотелось быть кротким ягненком, увековеченным в бесконечной жатве, то это пламя выпускает из груди волка. Волка одичавшего. Волка изголодавшегося. И бесстрашного.
Шеймус скалится, когда пощечина так не кстати искрами разжигает пожар. Его глаза темнеют, будто бы кто-то разлил ночь. Ему хватает доли секунды, чтобы решиться. Или да же не решиться. Шейми не из тех, кому нужно время, чтобы собраться, чтобы сгрести мужество в охапку. Он просто делает. Как сделает сейчас. Схватив и свернув шею. Будто он безупречно знает технику, при которой позвонки разрушатся и разорвут спинной могз. И в руках теперь разлагается благородная гниль благих намерений, смотря в потолок пустым взглядом мертвого моря. Соленого и полного медуз.
Ах... как жаль, что ошибки необратимы. Но Шейми не ошибается.
Он моргает и иллюзия темного пламени растворяется. Луи стоит перед ним, а не растекается смертью в руках.
Никогда. Никогда прежде он не ощущал боль. Или толком не помнил ее. Она казалась чем-то таким, для чего он не создан. Будто она, как беда переступающая порог соседей, его не коснется. Но вот она коснулась. Коснулась рукой Луи его лица. И Шейми был удивлен. Позже в его горло вгрызлись иные чувства. Но сейчас, в миг, когда пунцовой пульсацией на щеке расцветал след, он ощущал чистое - почти наивное - изумление. Шейм невольно приподнял брови, хрусталью зеленеющего удивления на орбите зрачка упираясь в злобу, проступившую на лице Уизли. Ему мерещилось, будто он вовсе не он. Будто он проснулся, но остался в кровати, а кто-то другой нарядился в его кожу и мышцы, прогуливаясь по коридору и получая неожиданные признания подарком, которые он, скомкав, отправит в урну. Шейм медленно моргнул. Липко. Словно его ресницы испачканы медом. Или раскрашены кровью. А после вновь сфокусировал взгляд на Луи. Он опять щебетал. Щебетал о боли, о чувствах. О том, чем Шеймус никогда не обрастет. И даже ужаленная ударом щека вскоре начнет бледнеть, обращенная осколком стылой льдышки. Потому что Паркинсон не для боли. А она не для него.
Все эти попытки тщетны. Сердце не ускорилось ни на миг. Это также бесполезно, как кидать сигарету в бензин. Для взрыва нужно, чтобы она горела. Чтобы ты ей затягивался.
Паркинсон ощутил спиной стену. Почти провалился в нее, оказавшись с другой стороны. Растворился и стал частью замка. Или нет. Он уже порядком утомился от этих вспышек на солнце. От обвинений. Без фундамента и аргументов. Шейм делал больно. Много. И мог это признать. Но здесь. В мыслях он поджимал губы, непонимающе разводя руками. Здесь он точно был не виноват. Просто Паркинсон был чем-то вроде листа бумаги, об который порезался Луи. Точно таким же невиноватым. Бездействие не пускает кровь. Уизли все устроил... сам. Сам заварил любовь. Сам ее выпил. Сам отравился.
И Шейм не собирался брать на себя вину. Все равно это не будет даже половиной того, что чувствует Лу. Так к чему эта абсурдность выбеленной черноты?
- Бить тебя? - скептически отозвался Шейм, окинув ледяным взглядом. Осуждающим, но преисполненным терпением. Титаническим. Как и прежде. - Ты сам сказал, что я мудак, а не идиот.
С каждым словом, Паркинсон все больше понимает, что не хочется становиться причиной чьих-то чувств. Это деструкция. И страшно находиться в зоне поражения. А он оказался в эпицентре.
Шеймус деликатно отодвинул Луи, надавив на плечо. Он отошел от стены, задумчиво потирая подбородок, даже невольно сгорбился. Словно стервятник. Или может просто устал.
Разговор неожиданно, но парадоксально ожидаемо перевелся на человека, которого они оба знали. Не просто знали, но и должно быть ценили. Могло ли это связать их еще больше? Хотя... куда уже больше? Веревки режут плоть.
Шейм перевел взгляд к Уизли, едва заметно сощурившись. По-хищному. Будто бы пытался что-то выследить в нем, схватить и растерзать. На руках он вдруг ощутил железный мокрый налет, пока вокруг сгущалась уютная темнота когда-то прошедшего вечера. Деймон не осуждал. И сейчас Шейм задавался вопросом, а вправе ли кто-то судить его действия? Скорее здесь уместна критика и мнение. Ибо искусство не все понимают.
- Мммм... да, согласен. Ты не такой простой. Уже успел убить студента. Да, именно ты. Осознанно или нет. Специально или нет. Но кто виноват в том, что заклинание сбило сосульку? Только ты, Луи, - Шеймус, должно быть, впервые называет его по имени. По крайней мере до этого он не делал этого нарочно. А теперь он расставлял акценты, взвешивал вину. Судил.
Он почти прошипел. Но не от злобы, а от убийственности собственных слов.
Да, Лу, ты виноват. И никто - никто! - не понесет этот груз за тебя. Нет скидки на маленьких, рыжих и влюбленных.
Как долго еще продлится урок? Ведь скоро гриффиндорцы выльются из класса, как кровь из раны. Шейм немного забылся во времени и теперь пытался вернуть чувство правильности. И еще много чего, что грозилось рассыпаться в ладонях, словно прах. Все сжигал Луи. Своим отрицанием, своим нежеланием мирно плыть по течению.
- Послушай, - Шеймс улыбнулся, будто все, что только что вспыхнуло между ними было всего лишь плохим сном. - Я понимаю, все это сложно. Но нам лучше быть на одной стороне, верно? - он протянул руку, словно ветвь мира.
На губах кроется улыбка. Прекрасная и безжалостная.