Проходит чуть больше недели — у Рене затягиваются ссадины на костяшках и заживает губа, она специально не пьет никакие зелья и не прикладывает подорожник, пытаясь то ли наградить себя то и дело мелькающей болью, то ли просто держать ее постоянно рядом с собой, напоминая: «это было, это случилось, но это в прошлом, это урок, но будет, несомненно, лучше». Лучше становится с большим трудом: большая часть Гриффиндорской команды протирает задами простыни на лазаретских койках, Эрбер то и дело морщится, слыша их причитания, и глушит все это дешевым пойлом, которое достает кто-то из сокурсников, да пальцами МакКоя — в кои-то веки целыми и невредимыми, — на которые насаживается из вечера в вечер с тихими стонами и желанием чувствовать только это, и вытолкнуть из своей головы все остальное.
Туда просто не помещаются все заботы и дела, которые нужно думать и которые нужно делать; Рене откладывает домашнюю работу в очень, очень долгий ящик, обещая себе вернуться к ней как только, так сразу — пусть лишь пройдет этот дурацкий, осточертевший уже всем ноябрь, пусть лишь закончатся все эти сложные матчи, повторяющиеся из года в год, но каждый раз — словно бы в первый.
— Как он?
Она может называть Кевина душным мудилой и оставлять ему на дне пачки бобы только со вкусом какашек, а может привалиться к его плечу в хмурой гостиной Гриффиндора, где за окнами клубится ноябрьский туман, а камин предательски тухнет, и рядом не оказывается никого, кто изъявил бы желание его вновь зажечь. У Кевина к ним особый вип-пропуск, отвоеванный несколькими воспитательными беседами и грубыми прижиманиями к стене («своих не бьют, но со своими говорят»), Рене пользуется своей же меланхоличностью, заставшей ее врасплох, и разлеживается на братском плече, пытаясь вызнать у него то, что едва ли получилось бы вызнать у самого Эндрю.
— Да вроде получше. Гораздо лучше с тех пор, как вы… — Кевин делает неопределенное движение рукой в воздухе, пытаясь, как и многие до него, дать какую-то характеристику отношениям Эрбер и МакКоя. Терпит неудачу, впрочем, как и все.
Рене думает, что решение поговорить с Эндрю и начать восстанавливать хрупкие, но никуда не исчезнувшие нити между ними, было самым верным за этот учебный год.
Когда Кевин уходит, она все же разжигает камин.
***
Она не может найти себе места все утро до матча — да и на матче тоже. Занимая едва ли не самые лучшие кресла, за которые пришлось грозно зыркнуть на каких-то малолеток, Рене пытается заставить себя не ждать от этого матча ничего — чтобы в худшем случае ничего и не потерять.
С МакКоем они пытаются влиться в давно уже забытый график утренних пробежек; Кевин бледной тенью неотступно следует за ними, словно бы контролируя, словно бы подстраховывая, и Рене одновременно рада этому и нет — она не уверена, что невидимые границы, установленные Льюисом, это то, что сейчас нужно Эндрю.
Эрбер не помнит, на какой минуте матча осознание странности происходящего бьет ее прямо под дых. Она не помнит, где находит в себе силы смотреть на поле, а не шерстить трибуны в поисках громкоговорителя, чтобы рявкнуть на всех, находящихся в воздухе; она не знает, кто виноват, и меньше всего хочет в этом разбираться.
Единственная цель, которую она видит перед собой, когда средний палец МакКоя взмывает в воздух — это минимизировать ущерб для самого Эндрю, и постараться вырвать из тех неприятностей, в которые он может вляпаться в таком состоянии.
Его состояние ей не понятно; он сверяют с Кевином график приема таблеток для Эндрю еще утром, а потом — на всякий случай перед матчем. Это становится уже едва ли не механическим, заученным действием, и одновременно с этим какой-то едва ли не приметой, которую никак нельзя забыть выполнить — как положить монетку в ботинок перед экзаменом, — если надеешься на хороший исход.
Ей хочется узнать, какого черта все идет сейчас не так, и одновременно с этим она, не сразу признаваясь в этом себе, чуточку боится.
— МакКой? Какого хера?
Крики на трибунах, возвещающие о забитом мяче, придают решимости; Рене врывается в раздевалку, едва не снося входную дверь с петель, и долетает до Эндрю, останавливаясь только когда вжимает его спиной в шкафчики, уже изрядно им же и покореженные. Он выше и крупнее, у него хватит силы, чтобы оттолкнуть ее так, что она впечатается в противоположную стену и сломает себе что-нибудь, и Эндрю всклокочен, заведен, словно до какой-то одному ему понятной черты всего ничего, пара шажков, но Эрбер привыкла выступать для него стоппером, стеной, эвакуатором, как угодно; и готова и сейчас сделать все, что будет нужно — обнять, ударить, приложить заклинанием или запихнуть в глотку таблетку, что угодно, лишь бы ему стало нормально, пусть даже в его, маккоевской системе норм и отклонений.
— В чем дело? С Кевином что-то не поделили? Он что-то сказал?
Она кладет ему ладонь на плечо, на щеку, проводит по влажным, спутанным волосам. Больше всего ей хочется сейчас удержать его тут, между собой и холодными шкафчиками, и понять его, не давя на больное.
Ей кажется, что за эти полгода тишины она пропустила слишком многое в его жизни, но, что ж, если придется наверстывать сразу же в полевых условиях — так тому и быть.
Отредактировано Renee Herbert (2019-08-11 13:46:21)